Перед зеркалом. Двойной портрет. Наука расставаний
Шрифт:
Он помог Ложкину снять шубу, предложил ему стул и сам сел, скрестив и вытянув ноги. У него был усталый вид. Он молчал.
Ложкин любовно вертел в пальцах свое старенькое пенсне, дышал на него, крепко протирал платком стекла, смотрел на свет.
Потом надел и, слегка склонив голову набок, попробовал прочесть название одной из книг, лежавших на столе. Прочтя и удовлетворившись этим, он вопросительно взглянул на Драгоманова.
Драгоманов молчал. У него было уже не усталое, но скучное лицо.
Его уже не забавляло, казалось, что ординарный профессор
Ложкин задумчиво посмотрел на него, и вдруг Вязлов, скореженный, страшный, с папиросой, зажатой в кулаке, вспомнился ему.
– Человек, о котором вы изволили упомянуть, в сущности говоря, по сложности своей человеческому уму почти не понятен.
И он его как будто преемником Шахматова называл?..
– Борис Павлович, а почему вы еще не академик? – спросил он и сам немного удивился вопросу. – Ведь у вас же очень много трудов. И солидных.
– Так ведь никто же не помирает. Вакансий нет, – равнодушно возразил Драгоманов.
Ложкин растерянно мигнул и почему-то снял пенсне. Ответ был несколько неожиданный.
– То есть как вакансий? Я говорю, членом-корреспондентом, – нерешительно сказал он. – Вы ведь все-таки молоды еще.
– А что я им корреспондировать буду? – внезапно огрызнулся Драгоманов. – Я даже, если хотите, уж и состою корреспондентом.
Ложкин тер пальцами переносицу.
– Как состоите? Не помню.
– А я корреспондентом «Сибирской живой старины», – грубо объяснил Драгоманов. – Псевдоним – «Голос с мест». Пишу, и деньги платят. А Академия наук своим корреспондентам, сколько мне известно, не платит. Впрочем, я согласен, – добавил он, успокаиваясь. – Но прежде я должен одну из моих работ закончить. Кстати, Степан Степанович, может быть, и для вас тема ее окажется небезынтересной. Работа называется «О рационализации речевого производства». Завтрашний день, если здоров буду, намерен прочитать ее в Научно-исследовательском институте.
Ложкин откинулся на спинку стула, высоко вверх подняв свой детский, раздвоенный подбородок. «Рационализация речевого производства»? Он недоумевал. Потом он испугался.
«Берегитесь его, – снова вспомнил он Вязлова, – говорят, что китайцы, среди которых он живет…»
И для чего ему нужно было приходить к Драгоманову? О чем ему говорить с этим человеком?..
Драгоманов положил на стол то, что он вырезал из бумаги. Положил, разгладил пальцами, посмотрел со стороны и не торопясь изорвал.
– Степан Степанович, а как с вашим проектом? – медленно спросил он.
И Ложкин весь сжался на своем стуле.
– С каким проектом?
– Насчет вашего пиджака, – равнодушно продолжал Драгоманов. – Вы, помнится, собирались пиджак на мосту подбросить? Или на набережной?
Ложкин покраснел. Он улыбался неотчетливо, смутно.
– Ну что вы, Борис Павлович, вздор, – пробормотал он.
– Почему же вздор? Очень любопытная идея, впрочем уже использованная в литературе. Пиджак, и в пиджаке
Ложкин нервно вертел шеей, оттягивал воротничок рубашки. На щеках у него пятнами проступил румянец.
– Я потому хотел предложить вам это, – безжалостно продолжал Драгоманов, – что один пиджак решительно никого в вашей смерти уверить не мог бы. Вот у меня, еще в харьковской гимназии, один приятель был. Так он, вознамерившись устроить точно такую же мистификацию, не только куртку с себя снял, но и штаны. Правда, он потом на собственных поминках напился и по всему городу бегал, доказывая, что давно уже мертв, погиб в волнах, но, доведи он свое предприятие до конца…
Ложкин вскочил.
– Борис Павлович, вам угодно надо мной шутить? – спросил он очень высоким голосом и распрямился. – Вы думаете, что некоторые обстоятельства, заставившие меня – о чем я жалеть не перестану – обратиться к вам, дают вам право на шутовство? Вы надо мною смеете издеваться? Я полагал найти в вас человека, заслуживающего если не уважения, так простой приязни. Вы должны извинить меня. Я ошибся.
Он был бледен от бешенства. Резко оборотившись, он подбежал к вешалке, сорвал шубу и распахнул дверь.
В 1821 году, когда Рунич и Магницкий обвиняли Санкт-Петербургский университет в том, что он, следуя посторонним целям, «забыл долг, попрал честь, презрел стыд и усыпил совесть»; когда профессор русской словесности Галич в ответ на обвинения написал, что, сознавая невозможность отвергнуть или опровергнуть предложенные ему вопросные пункты, он просит не помянуть грехов юности и неведения, – но на восторги и объятия Рунича ответил угрюмым молчанием, а в ответ на предложение переиздать его книгу с признанием вместо предисловия молча удалился; когда университет опустел и окончилось наконец длившееся три дня заседание конференции, назначенной для разбора дела, один из профессоров, обвиненных в государственном преступлении, выйдя на улицу, впал в забытье, пошел прямо, как солдат, и шел всю ночь, не разбирая дороги.
Он пересек весь город – и к утру матросы задержали его в Коломне, «откуда он был приведен домой, впав в чрезвычайное расслабление телесное и душевное».
Именно в таком профессорском забытьи, имевшем более чем столетнюю давность, бродил по Васильевскому острову Ложкин. Покинув Драгоманова, отказавшись наотрез даже переждать непогоду – было очень ветрено, шел дождь пополам со снегом, – он вышел из университетского общежития и, стараясь по неизвестной причине держаться поближе к парапету набережной, пошел прямо вперед, крепко сжимая в руках портфель, который становился все тяжелее.