Перекрестное опыление
Шрифт:
Сборник эссе Владимира Шарова (1952–2018) – это одновременно и интеллектуальная, и самая обычная биография автора. С одной стороны, это история того, чем он занимался: стихи, романы, исторические работы о Смутном времени, опричнине Ивана Грозного, о русской революции – но все это, как в коконе, укутано воспоминаниями о детстве, об отце – замечательном сказочнике Александре Шарове, о людях, которые так или иначе сыграли определяющую роль в жизни автора. Среди них «ясная Наташа» (Наталья Евгеньевна Штемпель) – адресат любовной лирики Осипа Мандельштама времен воронежской ссылки, знаменитый профессор-античник Александр Немировский, выдающийся художник-абстракционист Игорь Вулох и многие-многие другие.
Книга полна людьми и рассказами о них, полна мыслями, и все это так естественно переплетается, и так очевидно не может существовать одно без другого, что ты и впрямь
От редактора
«Когда Шера в форме»
Первая публикация в журнале «Знамя» № 10 за 2010 г.
Общее место, что теми, кто мы есть, нас делает генетика и контекст. Его, прорастая друг в друга, на равных строят время, в которое живешь, территория, на которой обитаешь, и люди, в орбите которых повезло оказаться. Генетику оставим в стороне, я о ней мало что знаю. В эссе и зарисовках, составивших эту книгу, речь пойдет о людях, среди которых я жил и живу до сегодняшнего дня. Все это важно для меня еще и потому, что, переболев довольно серьезной болезнью, я понял, что откладывать оплату многих долгов не вправе.
Начну с отца, с цикла коротких зарисовок под общей шапкой «Когда Шера в форме». Но сначала нечто вроде предисловия. По ряду причин – речь о них еще пойдет – высшее образование я получил в Воронеже, где студентом-заочником за шесть лет окончил исторический факультет местного университета. В советское время, не знаю, как сейчас, заочное образование было в полном смысле синекурой. Кроме не слишком обременительных контрольных и курсовых работ, я должен был ездить в Воронеж на две сессии: зимнюю – десять дней, и летнюю – три недели, за которые, прослушав пару лекций, посетив несколько семинаров, сдавал несчетное число экзаменов и зачетов, после чего отбывал обратно в Москву. Режим, как ни посмотри, щадящий. Но толику знаний благодаря книгам и, конечно, отцу, похоже, я все-таки унес в клюве.
С отцом с моих тринадцати-четырнадцати лет мы, в общем, читали одни и те же книги – сначала он, потом я. Полки пополнялись или «Книжной лавкой писателей», или самиздатом (вторая половина шестидесятых-семидесятые годы – как раз его расцвет). Многое я читал сразу вслед за отцом, то есть безо всякого зазора, а дальше шло само собой. Мы ни о чем не уславливались и не договаривались, упаси боже, ни к чему не готовились. Сплошь и рядом ни он, ни я даже не хотели этого разговора – понимали, что еще не пришло время – прочитать-то ты прочитал, но не переварил, по-настоящему, бывало, и не распробовал, но оба были азартны, неуступчивы, оттого яростный спор мог возникнуть из ничего, что называется, слово за слово. Чтобы его вести, хотя бы отчасти быть с отцом на равных, требовалась недюжинная реакция, умение мыслить на ходу, теперь знаю, что это называют артикуляционным мышлением, потому что направление спора менялось – рвалось и начиналось заново каждой репликой. Не убежден, что в наших перепалках рождалась истина, но что из слов отца, а иногда и из собственных, я узнавал бездну нового, того, что прежде в голову не приходило, как и то, что все это научило меня думать, несомненно.
В этих спорах мы выкладывались по полной, оттого некоторые из них выходили очень ожесточенными, даже могли окончиться ссорой, правда, стоило отцу уйти к себе в комнату, все успокаивалось. Как я теперь понимаю, масла в огонь добавляло различие в наших идеологических воззрениях. Отец, с начала и до конца пройдя войну, как ушел на фронт, так и вернулся, по терминологии тех лет, «абстрактным гуманистом». Он (впрочем, тут я глядел на вещи так же) не признавал, что цель может оправдать средства. Говорил, что никакая и никогда. Больше того, был убежден, что в силе по самой её природе есть червоточина, то есть добра с кулаками не бывает, если с кулаками, то это уже не добро. Потому и у заповеди непротивления злу насилием нет альтернативы, с чем я как человек, не нюхавший пороха, обычно не соглашался. В случае отца все это не было интеллигентским прекраснодушием и мягкотелостью. В 1969 году один из секретарей правления Союза писателей и глава Верховного Совета России тех лет Николай Грибачев, человек очень нехороший, опубликовал в «Известиях» большую статью, где обвинял отца во всех смертных грехах, но главное, в идеологической диверсии. Попытке протащить в наше общество классового гуманизма этот самый гуманизм абстрактный. По тем временам обвинение настолько серьезное, что оргвыводы последовали незамедлительно. Был рассыпан набор двух книг, а еще по трем разорваны договоры. В итоге последние пятнадцать лет жизни отца, если и печатали, то по недосмотру, а так он в основном работал «в стол». Это годы тяжелого мрака. Но каждый счет был оплачен верно, потому что поздняя проза отца и её финальный аккорд, роман «Смерть и воскрешение А.М.Бутова (Происшествие на Новом кладбище)», машинопись которого он получил за три дня до смерти (успел подержать в руках), думаю, лучшее, что он написал.
Александр (Шера) Израилевич Шаров родился 25 апреля 1909 года в Киеве. Мне кажется, до последних своих дней отец был ребенком. Я не говорю ни о каком упрощении, ни о каком детском эгоизме или беспечности. Он прожил очень нелегкую жизнь, вообще человеческую жизнь считал страшной, до краев полной горя и слез. И в то же время он, как ребенок, все – и хорошее, и плохое – видел необыкновенно ярко и впервые: хорошему сразу верил и готов был идти за ним куда угодно.
Наверное, эта вечная, никогда не преходящая детскость – то, без чего настоящие сказки писать невозможно. Я помню его очень печальным, смотрящим на все совершенно трагически, таким он был большую часть времени в последние пятнадцать лет своей жизни; помню и редкостно добрым, мудрым, все понимающим и все прощающим – так дети обычно относятся к своим родителям, но здесь он теми же глазами смотрел на все, что его окружало.
Он мог быть удивительно радостным; артистически сплетая правду и вымысел, он буквально фонтанировал идеями, остротами, чаще такое бывало, когда собирались друзья, во время застолий. Для этого было даже свое особое «имя». Еще совсем маленьким я впервые услышал и запомнил, как один из гостей говорил другому: «Сегодня Шера в форме». Несколько историй из цикла «Когда Шера в форме» мне и хотелось здесь рассказать.
Отец начинал как генетик, учился у Николая Кольцова, но потом стал журналистом и уже корреспондентом «Правды» в тридцать седьмом году участвовал в первом зимнем трансарктическом перелете Москва – Уэлен (крайняя западная точка Чукотки и вообще Евразии) – Москва. Туда летели через Красноярск и Колыму, обратно – вдоль всего побережья Ледовитого океана до Архангельска, а затем в Москву. В экспедиции, как это и бывает обычно, практиковалось естественное распределение обязанностей. Отец писал не только за себя, но и за всех остальных, так как каждый из членов экипажа тоже числился корреспондентом какой-то большой газеты.
После остановки на Чукотке они, если все будет в порядке, должны были лететь дальше, на всемирную выставку в Америку, в город Портленд. Командир их экипажа Фабио Брунович Фарих был настолько знаменит в Америке, что еще долго после этой так и не добравшейся до САСШ экспедиции там выпускались сигареты, которые назывались: «Фарих».
Экипаж прошел весь маршрут, когда недалеко от Уэлена прямо в воздухе у них отвалился один из моторов. Сели чудом. Но настоящим чудом отец считал не эту аэродромную посадку, а поломку самолета, так как, долети они до Портленда, их по возвращении неминуемо расстреляли бы как американских шпионов.
В Архангельске – конечной точке своего арктического перелета – они были встречены как герои, все получили ордена, день за днем шли банкеты и чествования. Банкеты им скоро осточертели, являться надо было в надетых на голое тело кухлянках: в жарко натопленной зале сидеть в таком костюме – мука. Когда командир самолета, отправляясь на очередной прием, не позвал отца, тот был только рад. Но когда его не взяли и на второй, и на третий, он удивился, обиделся и, понимая, что что-то случилось, потребовал объяснений. Командир молча указал на толстую пачку вскрытых писем, лежавшую у него на тумбочке, повернулся и вышел.
В пачке было около восьмидесяти адресованных отцу посланий: тридцать от брошенных детей, сорок от жен и девять от матерей (его газетный псевдоним – Шаров – был более чем распространенной фамилией). Каждый из корреспондентов носил ту же фамилию, что и он, каждый верил, что он их отец, муж или сын, молил забыть все плохое и вернуться обратно. Письмо одной из жен было так прекрасно, что отец при семейных конфликтах до конца своих дней говорил моей матери, что никогда себе не простит, что не отозвался на её письмо.