Перекрестное опыление
Шрифт:
Потом вместе с родителями я переехал в дом около метро «Аэропорт» – тоже Ленинградка, только парой километров севернее. Дом стоял рядом с метро, что, конечно, было очень удобно, и нависал над знаменитым на всю Москву Инвалидным рынком. Местом, где чуть ли не круглосуточный торг, штука по самой своей природе веселая, бесшабашная, как глушилка – звуки, забивал все мыслимые человеческие увечья и несчастья. Так следы недавней войны тщательно затирались, но здесь безногие калеки, раскатывая на своих деревянных тележках (вместо колесиков подшипники), расчистили кусок и теперь не давали ему зарасти. Позже Инвалидку переместили на километр в сторону «Сокола» – она стала обычным советским колхозным рынком и даже не без аккуратности – под крышей
Из аэропортовского дома я ходил гулять уже не в Петровский парк, а в Тимирязевский лес. Угодья основанной в пореформенную пору – то есть, когда отменили крепостное право – Сельскохозяйственной академии (позже имени Тимирязева). Знаменитый на всю страну питомник лесоводов и лесников, агрономов и землемеров, но и тут же революционеров-народников. Мысль, что корень наших бед не в отсталой агротехнике и столь же отсталом лесном хозяйстве, а в варварском феодально-монархическом устройстве общества, сколько её ни выкорчевывали и ни выпалывали, сама собой возобновлялась в каждом новом поколении студентов. А с ней вместе шло в рост убеждение, что агротехника – штука долгая, муторная, и куда с ней придешь, никому не известно, другое дело революция – её путь ясен и прям. Встав на него, уже не заплутаешь в трех соснах.
А так это был замечательный лес, хотя для удобства обучения и разбитый на ячейки-дачи, каждая в несколько гектаров, на которых произрастали деревья лесной полосы всей тогдашней Российской империи. То есть от Польши и Прибалтики на западе до Охотского моря и Тихого океана на востоке. В итоге Тимирязевка осталась живым памятником и деревьям, и революции.
Здесь грот, в котором народническая группа Сергея Нечаева – личности по умению подчинять своей воле других легендарной – сверху донизу истыкав беднягу ножами, убила студента Академии Иванова, который никого не предавал, просто решил завязать с революцией. Цель убийства была все та же, не сбиться с ясной, короткой дороги, для чего сплотить группу общей кровью, подтвердить колеблющимся, что цель оправдывает средства. И то, и то так блистательно удалось, что общая кровь и общее же убеждение насчет цели и средств стали краеугольными камнями, несущими балками нашей последующей полуторавековой истории, всего того, что мы в конце концов выстроили.
В Тимирязевке начало этой дороги и тут же, под сенью двухсотлетних деревьев, похоже, еще не последний её верстовой столб. В любом случае она настоящий монумент всем нам, то есть, всем, кто её прошел или продолжает по ней идти. Не важно, что одни пропали, сгинули на полпути и теперь покоятся бог знает на каком полигоне или лагерном кладбище, а у других все чин-чином, они здравствуют или умерли в своей постели, даже сподобились официальных похорон с оркестром и множеством венков. Но главное, конечно, Тимирязевский лес, – памятник тем, кто, не зная сомнений и колебаний, водительствовал над нами, вел нас этим путем. Дело в том, что прямо посреди леса с незапамятных времен осталась обыкновенная деревушка, в советское время ставшая поселком художников, которая называется Соломенная Сторожка.
В Сторожке и жили, и творили самые знаменитые советские скульпторы – от Вучетича до Мухиной. Дома как были, так и остались довольно скромными, неказистыми – видно, что не в них суть – но рядом, на приусадебной земле, хозяева ставили огромные, иногда чуть не в пятнадцать метров высотой стеклянные теплицы, в которых растили не огурцы на пару с помидорами, а памятники нашим вождям и их славным победам. Здесь из мрамора и гранита, бронзы и глины (последнее – под будущую отливку) была изваяна чуть не половина наших Лениных-Сталиных.
Здесь, в теплице Веры Мухиной была закончена (уменьшенная всего раза в четыре) грандиозная Родина- мать, которую потом установили на Мамаевом кургане. Сейчас, конечно, от теплиц остались лишь остовы да битое стекло вперемешку с кучами мусора, остальное
В юности, то есть годам к четырнадцати, как место прогулок Тимиризяевку сменила для меня Ходынка.
Я родился между улицей Марины Расковой и улицей Правды, потом почти сорок лет жил на «Аэропорте», позже снимал квартиры на Песчаных улицах и улице Куусинена. Все эти районы по большой дуге опоясывают Ходынское поле, место весьма примечательное и для большого города когда-то довольно странное. За последние пять лет Ходынку уже наполовину застроили, остальную часть наверняка ждет та же участь, и тогда от нее, как и от других, издавна известных среди москвичей мест, останется лишь имя да несколько разрозненных, не связанных друг с другом историй.
Лет девяти от роду я – сейчас уже не помню, где – прочитал про трагедию на Ходынском поле во время коронационных торжеств Николая II и, надо сказать, никак не связал её с тем лугом, по которому летом один или с родителями гулял многие годы. Тем более, что никаких могил или памятных знаков на Ходынке никогда не было. Никто не хотел, чтобы эту страшную (во время давки на Ходынском поле погибло почти полторы тысячи человек) и невыносимо бессмысленную трагедию (до полумиллиона людей собрались на Ходынке, привлеченные красивым зрелищем коронации и в не меньшей степени обещанием богатых подарков: а всего-то раздавали сайку, кусок вареной колбасы, пряник и пивную кружку) лишний раз вспоминали.
Мне это вдруг показалось неправильным, и я стал думать, что как раз Ходынкой началась вся наша страшная эпоха, время, когда люди уходили из жизни так легко, будто на земле их ничего не держало. Я думал о том, что вообще было бы справедливо, если бы каждый из нас входил в некое братство (из родных или просто сочувствующих), и эти братства всех помнили и всех поминали. Хотя бы раз в год, в день смерти убитых, собирались для этого.
И тут же мне стало казаться, что те, кто поминают убитых на Гражданской войне и на обеих Мировых, погибших во время коллективизации и замученных в тюрьмах и лагерях, станут говорить, что раздавленные на Ходынке им не пара: они никому не были нужны, поэтому в смерти этих несчастных не было ни смысла, ни оправдания. Другое дело – те, кого оплакивают они сами. Тут каждый отдал Богу душу за какую-то свою или чужую правду, их смерти искали, за ними гнались, когда же наконец настигали – убивали с радостью и торжеством. И напрасно «ходынцы» станут доказывать, что гибель сотен и сотен людей на коронации была предсказанием, пророчеством того, что скоро ждет всю империю, что именно они и проложили путь, по которому пошли и до сих пор идут остальные.
Я думал, что было бы правильно, если бы члены ходынского братства собирались на этом поле еще с вечера 17 мая. В Москве это уже почти лето, тепло даже ночью, и, наверное, они ничем не будут отличаться от других гуляющих здесь целыми семьями, с детьми и собаками. Опознать их можно будет единственным образом: в руке они будут держать аккуратный кулек, а в нем, как и тогда, в 1896 году, сайка, колбаса, пряник, сласти и эмалированная кружка, – да еще по тому, что при встрече они будут церемонно раскланиваться друг с другом, вместо же приветствия – просить прощения у только что коронованного монарха, сокрушаясь, что своим недостойным поведением и своими смертями испортили ему великий праздник – День восшествия на престол. Слова эти не собственного их сочинения – они взяты из покаянного адреса: он от имени всех, мертвых и живых, бывших на Ходынском поле в тот страшный день, был опубликован 20 августа 1896 года в главных российских газетах, – и с тех пор не менялись.