Перекрестное опыление
Шрифт:
И тут отец будто очнулся, спокойно и с должной твердостью заявил Отвчинникову, что нет, не опаздывать я не могу. Ровно в минуту моего выхода из дома почтальон кидает в наш почтовый ящик газету «Правда», которую я, его, Овчинникова, ученик, читаю примерно лет с семи. Уйти в школу, хотя бы бегло не проглядев газету, я никак не могу. Наверное, с минуту Овчинников молчал, а потом едва не свалился со стула от хохота. По рассказам отца, смеялся Овчинников еще долго: сам бывший инструктор ЦК ВЛКСМ, такой интерес к партийной печати он не мог не оценить. В итоге вопрос о моем отчислении не просто был снят с повестки дня, но и больше никогда не ставился.
В «нестандарте» Второй школы, в её непохожести на обычное советское учебное заведение имя
Надежда Марковна и Майя оставили замечательные воспоминания, в которых переплелись революция, многие годы работы старших Улановских разведчиками-нелегалами в Китае, Америке, Дании и лагерь. Отец Майи Александр Петрович до и после революции был анархистом и тут же резидентом ГРУ. Сначала на Дальнем Востоке, а потом в США.
В пятьдесят первом году и сама Майя, неполных девятнадцати лет от роду, была арестована по обвинению в принадлежности к еще школьной организации «Союз борьбы за дело революции». Как и большинство её участников, должна была получить смертный приговор, но единственная среди всех отказалась подписать, как это требовали, признательные показания и два года спустя получила двадцать пять лет лагерей.
Помню, что Надежда Марковна любила рассказывать, что до ареста на Новый год, на приемах, куда были званы чиновники высокого уровня и генералитет, её муж обычно поднимал тост: «А теперь я предлагаю выпить за то, чего хочет моя жена». Все понимающе переглядывались, но вряд ли могли предположить, что жена хотела одного: чтобы Сталин скорее сгинул.
От Улановских у меня всегда было ощущение яркости и трагизма. Подстать им был и Якобсон. Все они смотрелись диковинными растениями на небогатой советской почве.
В школе я устойчиво получал двойки по русскому языку: орфографических ошибок у меня было немного, а вот запятые я по неведомой причине игнорировал. И родители были счастливы, когда Толя согласился заниматься со мной русским. Помню его маленькую квартирку где-то в Теплом Стане, он иногда выходит в соседнюю комнату проведать сына Сашку, которому с двух лет читал на ночь чуть ли не все лучшее, что есть в русской лирике от Пушкина, Тютчева и Блока до Пастернака и Мандельштама. Я пишу диктанты, сочинения, и оба, что я, что Якобсон, отчаянно тоскуем. Однако результат был. Якобсон сделал почти невозможное – вместо прежних тридцати запятых на страницу я стал пропускать лишь пятнадцать.
И все же мне всегда казалось, что людям такого накала, как Анатолий Александрович, не стоит преподавать: то, что тебе дано от природы, можно использовать и с большим толком. Но сейчас думаю, что Якобсон просто родился не в свое время. По взглядам на жизнь, по темпераменту и по человеческому потенциалу он был из народников конца XIX века, когда само собой разумелось, что, если что-то знаешь и умеешь, обязан «идти в народ», нести это людям.
В 1972 году Якобсону, к тому времени главному редактору «Хроники текущих событий» – подневной летописи диссидентского движения, предложили на выбор – 10 лет лагерей или эмиграцию в Израиль. В немалой степени из-за сына, он, поколебавшись, выбрал Израиль. И потом никогда не мог себе простить этого решения. В России он как бы привык вмещать в себя весь объем конфликтов, страстей, проблем огромной страны, и в Израиле ему было безмерно тесно. В Москве он пил, но, в общем, умеренно – там начал пить по-настоящему. Ему предлагали профессуру в Иерусалимском университете, но он не хотел ничем заниматься. Говорил, что проживет, сколько суждено. В итоге же прожил, сколько судил себе сам.
«Воронеж – блажь,
Первая публикация в журнале «Знамя» № 3 за 2018 г.
После школы меня несколько лет колбасило. В том, что, хоть и не без потерь, из передряг я все-таки выбрался, заслуга замечательного профессора-античника Александра Иосифовича Немировского, Натальи Евгеньевны Штемпель и Воронежа, куда я поехал учиться. Следующее эссе как раз о Немировском, Наталье Евгеньевне – той самой «ясной Наташе» из «Воронежских тетрадей» Осипа Мандельштама и о городе Воронеже.
B Воронеж, по сути, я попал случайно. Будучи выгнан из Плехановского института за организацию забастовки, я несколько месяцев провалялся в депрессии, потом по пьяному делу упал в кафе «Аист» с шестиметровой лестницы и сломал основание черепа.
В Москве после забастовки у меня был, что называется, «черный билет». Даже на должность грузчика удалось устроиться с десятой попытки. Пригрело меня издательство «Советский художник». Бригадиром у нас работал хороший разумный человек Миша, который часа в два пополудни решал, что мы переработали и пора шабашить. Найдя круговую развязку и причалив неподалеку наш грузовик, заставленный бабинами с плотно упакованной бумажной лентой или с маленькими и даже изящными, но тоже очень тяжелыми ящичками со свинцовыми буквами для наборных машин (любые шрифты и любые кегли), мы прямо посередине покрытого нежной травой газона устраивались на пикник.
Миша любил круговое движение и коловращение жизни, оно лишь оттеняло наш заслуженный отдых. Разложив на клеенке нехитрую снедь (каждый приносил из дома, что мог) и налив по стакану водки, Миша вместо тоста обычно возглашал: «Время срать, а мы еще не жрали». После чего мы приступали к трапезе.
В общем, до грузчика я дорос, что же касается поступления в институт, тут дело обстояло кисло: ко всем моим прочим грехам добавлялось, что я не комсомолец. И вот как-то в гостях у родительских друзей, я познакомился с замечательным человеком – историком-античником, преподававшим в Воронеже, Александром Иосифовичем Немировским.
Час проговорив со мной о классическом мире, о тамошних богах и героях, об императоре Августе и Юлиане Отступнике, – к моему собственному удивлению, и в одном, и втором, и в третьем я плыл, а не тонул, – он вдруг сказал: «Володя, а почему бы вам не попробовать поступить к нам на истфак?»
К тому времени я уже понимал, что из Москвы так и так придется уехать, здесь меня никуда не возьмут. Короче, решил: чем черт не шутит? И вот мы с мамой в степное июньское пекло выходим на воронежском перроне.
В Воронеже был тогда и до сих пор остается налет столичности, десяток монументальных зданий, балет – все это память того краткого периода, когда он был столицей огромного Центрально-Черноземного края, а потом, по слухам, должен был стать столицей РСФСР, однако больше в нем от лишенца. Воронеж был обманут и с Россией, и со старой областью, от которой перед войной ему оставили едва треть, но обманут, особенно по тем временам, не жестоко, не страшно.
После революции здесь осели многие: и дерптская профессура, и те, кто переехал сюда в пору взлета Воронежа, а потом уже не имел сил подняться, снова встать на крыло. Все они быстро смешались со старыми, коренными воронежцами, благо пустых, брошенных своими мест было много, бежать отсюда было легко – до Дона, Ростова, Кубани, Крыма рукой подать. Сойдясь, эти разные и опять-таки разночинные интеллигентские толки, как прежде, ставили любительские спектакли, играли в преферанс и буриме, а под Новый год крутили тарелки; снова, как и раньше, в домах весь январь не убирали маленьких пышных сосенок, которые здесь наряжали вместо елок, – длинные иглы их почти не опадали.