Перемена
Шрифт:
– Город в наших руках, товарищ?
– выпалила вдруг Куся, не удержавшись.
– Чего выскакиваешь?
– шепчет ей Лиля.
– Город в руках Совета, - отвечает безусый, - предполагается на завтра выступленье. Вы соберитесь отсюда, тут будут обстреливать. Дом мы займем под пулеметную команду...
– А нельзя ли тоже остаться?
– Что ж, - можно; только при каждом выстреле надо ложиться на пол.
– Лиля, Куся, вы с ума посходили, - вырвалось у мамы, - мы соберемся, товарищи, только уж вы тут не дайте вещей разорять.
– Не тронем,
Спустя четверть часа вдова с базарной корзинкой, Лиля и Куся с подушками, а Яков Львович с ручным чемоданом пробегают по темной безлюдной площади, торопясь в ту же сторону, куда проструились давеча беженцы. В дороге убеждает их Яков Львович итти прямо к нему, но вдова беспокоится, слишком далеко. Им тут по пути у богатого родственника, домовладельца, ближе к вещам и квартире.
Вечером нет электричества. Улицы черны. Безмолвные притушенные кинематографы, больницы, театры, только аптекарь в белом переднике, как ни в чем не бывало, стоит над весами и банками, приготовляя лекарства.
В доме богатого родственника заняты залы, ванная, девичья, бельевая, буфетная и летняя кухня. Беженцы, знакомые и чужие, заполнили комнаты, наскоро перекусывают из корзинок захваченной от обеда стряпней и, готовясь к ночевке, вынимают платки и подушки.
Родственник, старообрядец с серебряными очками на носу, в мягких, шитых руками домашних, шлепанцах, ходит по дому и всякому соболезнует от сердца. Жена и свояченицы угощают вдову с гимназистками сытным ужином. Хорошие люди, а все-таки с ними не близко.
– Я говорил, что этим кончится. Бескровных революций не бывает, шамкает старообрядец, - погодите, еще не то увидим. Жид сядет на престол.
– Оставьте пожалуйста!
– вспыхивает учитель гимназии, - евреи тут не при чем. Если б не разогнали Учредительное Собрание, не загубили святое дело революции...
– Это и есть революция!
– не выдерживает Куся.
– Молчи, пожалуйста, - говорит ей тетка.
– Если б не дали беспрепятственно вести безумную крайнюю проповедь, республиканский строй в России окреп бы и привился. Мы видим примеры из истории...
– разговор переходит на примеры.
Керосиновая лампа мигает, свет ущербляется. Далеко откуда-то с Дона внезапно слышен шум от снаряда, - гулкий и широко раскатывающийся.
– Тушите свет! Спать ложитесь!
И разно думающие, разно чувствующие люди склоняются, - каждый на приготовленный сверток.
ГЛАВА V.
Пули поют.
Как они поют в воздухе, как они часто стрекочут, словно горох, по мостовой, по стеклу, отскакивая и вонзаясь, как стонет в воздухе ззз стезя от зловещего их полета, об этом знают не только солдаты в окопах, об этом знают и горожане в подвалах.
Но чего не знают солдаты, это нежности к пулям в подростках, не убежденных примерами из истории. Целый день идет перестрелка по главной улице, целый день верещит, словно ярмарочная сутолока, пулемет с высокого дома на площади, не попадая. Сыплются пули о стены, залетают в районы, где прячутся беженцы, входят в стекло и расплющиваются в подоконнике.
–
– кричит Куся, подбирая теплую штучку, - спрячу на память, подарю Якову Львовичу!..
– Прочь от окон!
– раздраженно кричит старообрядец, - чему радуетесь? Людей бьют, а вы рады, как собачата.
Лиля и Куся радуются. Они не слушают старших. В полдень, когда перестрелка утихла, Куся глядит из полуоткрытых ворот, где домовая охрана поставила семинариста с армянским, несвоевременно густо обросшим лицом. стоять три часа, сжимая ружье монте-кристо, - глядит на торопливо бегущих серых солдат и кричит им вдогонку:
– Товарищи, как дела?
Забегает красногвардеец напиться. От него Куся знает все новости. Казаки идут от Черкасска, а им будет с севера тоже подмога. Иначе - не выдержать, казаков численно больше.
– Держитесь, - шепчет им Куся, впиваясь в них пиявками, пьяными от революции глазами...
С Дона на барже поставили пушку большевики-моряки, навели и обстреливают. Ухнул первый снаряд, вышел новый приказ, - от кого, неизвестно:
С линий первой и по одиннадцатую, с улиц Степной, Луговой, Береговой и Колодезной всем перебираться повыше, к собору и прятаться там по подвалам.
Под пулями обезумевшие толпы новых беженцев ринулись на исходе дня расквартировываться повыше, и снова кудахтают оторопелые курицы и пронзительным, острым как уксус, визжаньем сопротивляются поросята сжимающей их за ногу и куда-то волочащей веревке. Подвалы переполнены, хозяев не спрашивают, лезут, где есть калитка, а заперта - стучат остервенело, пугая домовую охрану:
– Пустите, взломаем, пустите!
Но вот расселились по новым местам. Верхние этажи опустели. Снаружи захлопнуты и спущены жалюзи, внутри окна заставлены ставнями, свету никто не зажигает. В подвалах, в повалку, дыша друг на друга учащенным дыханьем, прячутся люди, ругаются, молятся богу, советуют друг другу успокоиться и не волноваться. Но дети... прыскают. Их одернут, они замолкнут и - расхохочутся. Им не смешно, - им до судорог весело пьяной радости революции; им бы хотелось повыбежать, быть лазутчиками, барабанщиками, сыпать пули, носить патронташи, выслеживать казаков, пробираться сквозь цепь и торопить подкрепленье... Другие мечтают побить большевиков и прогарцовать вместе с казаками, на казачьих лошадках важною рысью вдоль по Садовой, ко дворцу атамана...
И со Степной, где живет Яков Львович, дошли вести: там разорвался снаряд, кого-то убило. Скоро пришла еще одна весть: убило мать Якова Львовича. Плакала в этот вечер вдова и не удержалась, сказала Кусе:
– Вот видишь, а тебе бы все радоваться.
Но и Кусе не пришлось больше радоваться.
К вечеру пули усилились, сыпались, словно горох, а над ними стоял непрекращающийся гул от разрыва снарядов: бум, бум, бум... Беженцы затыкали уши руками, держали детей на коленях, ни глотка не могли проглотить от тошного страха кто за себя, кто за близкого, кто за имущество. Но на утро вдруг стало тихо, как после землетрясенья.