Переписка
Шрифт:
Она очень полна и это портит ее. Но ей трудно живется. Она много помогает по хозяйству, убирает комнаты, ходит в лавочку, чистит картофель и зелень, моет посуду, нянчит мальчика и т. д., и т. д. Тяжесть быта навалилась на нее в том возрасте, когда нужно бы ребенка освобождать от него.
— Марина очень занята мальчиком, варкой ему и нам пищи, тысячами забот, к<отор>ые разбивают и мельчат время и не дают ей длительного досуга для ее работы. Но она все же ухитряется между примусом и ванной, картофелем и пеленками найти минуты для своей тетради. Она много пишет. Недавно напечатана ее прекрасная сказка «М'oлодец», [210] — одна из лучших ее вещей. Другие идут в журналах. [211]
210
Сказка Цветаевой «Молодец» вышла в Праге в издательстве «Пламя» в 1924 г.
211
В 1924–1925 гг. напечатаны очерки Цветаевой: «Вольный проезд», «Бальмонту», «Герой труда», «Отрывки из книги „Земные Приметы“», «Мои службы» и поэма «Крысолов».
«Что написать о себе? Весною я кончил университет, давший
Кончаю работу, но без всякого увлечения. Я не родился человеком науки.
Пишу понемногу — печатаюсь. [213] Но мешал университет (!!!) и неналаженность жизни. Когда я был в Константинополе, без копейки в кармане, питаясь чем попало и живя вместе с какими-то проходимцами — я чувствовал себя свободнее, острее и радостнее воспринимающим жизнь, чем теперь, когда я не голодаю и нахожусь в «культурной обстановке». Мне приходилось и приходится заниматься десятками дел и предметов, к<отор>ые ничем кроме обузой для меня не являются. Потом у меня нет своего угла, а следовательно и своего времени. Я живу в кухне, в к<отор>ой всегда толкотня, варка или трапеза, или гости. Отдельная комната одно из необходимейших условий работы. Знаю, что смешно писать о таких «пустяках» в Россию, где, верно, мое житье сочли бы за сверхсчастливое по части быта. Но тяжесть быта в России восполняется самой Россией.
212
В Карловом университете С. Я. Эфрон занимался в семинаре археолога и историка искусства, академика Никодима Павловича Кондакова (1844–1925). В ж. «Студенческие годы» (Прага, 1924, № 5(16), сентябрь-октябрь) опубликован очерк к 80-летию Н. П. Кондакова и его фотография в кругу своих слушателей, в верхнем ряду стоит С. Я. Эфрон. Здесь же, за подписью «Вольнослушатель», помещено подробное изложение курса Кондакова в Карловом университете (5 семестров), посвященного формированию европейской культуры.
213
С. Я. Эфрон сотрудничал в пражских журналах «Студенческие годы» и «Своими путями», в последнем из них в 1925 г. напечатаны его статьи: «Церковные люди и современность» (№ 3/4), «О путях к России» (№ 6/7), «Эмиграция» (№ 8/9); статья «О добровольчестве» опубликована в парижском журнале «Современные записки» (1924, кн. 21).
Хотелось бы тебе послать то, что напечатано, да не дойдет.
Твою работу в театре приветствую, [214] ибо Вахтанг<овская> студия, поскольку могу судить, м<ожет> б<ыть> интереснейшее, что есть в Москве. Вещь, над к<отор>ой ты работаешь, не знаю. Здесь достать не успел, но достану.
От театра я отошел далеко и — не так от театра, как от актерства. (Хотя этой зимой и участвовал в спектакле Коваленской [215] в роли Бориса [216] ).
214
Е. Я. Эфрон работала в школе-студии Ю. А. Завадского режиссером-педагогом.
215
Нина Григорьевна Коваленская (1888–1993) — актриса Александринского театра; после Гражданской войны эмигрировала, в 1923 г. организовала в Праге драматическую студию; после Второй мировой войны переселилась в США.
216
Об этом выступлении С. Я. Эфрона сохранилось свидетельство Цветаевой в письме к A. B. Черновой: «25 апреля 1925 г. <…> Да! Самое главное: 20-го, на 2-й — день Пасхи, было Сережино выступление в „Грозе“. Играл очень хорошо: благородно, мягко — себя. Роль безнадежная (герой — слюня и макарона!), а он сделал ее обаятельной. За одно место я трепетала: „…загнан, забит, да еще сдуру влюбиться вздумал“… и вот, каждый раз, без промаху: „загнан, забит, да еще в дуру влюбиться вздумал!“ Это в Катерину-то! В Коваленскую-то! (prima Алекс<андринского> театра, очень даровитая). И вот — подходит место. Трепещу. Наконец, роковое: „Загнан, забит, да еще…“ (пауза)… Пауза, ясно, для того, чтобы проглотить дуру. Зал не знал, знали Аля и я. И Коваленская (!)»
Театр, что бы над ним ни делали режиссеры, актеры и художники, по моему глубокому убеждению умирает. Театр — самое народное и самое органическое и следоват<ельно> самое конкретное из искусств. Нельзя говорить вообще о театре, можно говорить лишь о данном театре: античном, средневек<овом> испанском, comedie dell arte, английском и т. д.
Был ли русский театр? Был. Но единственная вещь русского театра, мне известная — «Царь Максимилиан». [217] Вещь поразительная, дающая ключ к очень многому в русском творчестве вообще. Но <о> «Максимилиане» в другой раз, а сейчас о театре. Русского театра сейчас нет, хотя и есть в изобилии талантливые, м<ожет> б<ыть> и гениальные актеры, режиссеры, художники. Есть русский актер, русский режиссер, русский художник, русский зритель, но слагаемое этих четырех элементов не есть русский театр. Театр из народного с Петра Вел<икого> стал обращаться в театр учреждение. Театр учреждение обратился в преподнесенье литературы через актера. Современный же русский «театр-учреждение» с его стремлением освободиться от литературы и сделаться самоценным — м<ожет> б<ыть> очень интересен для теоретика, для гурмана, еще не знаю для кого, но не для той среды, к<отор>ая должна породить театр и им жить. Народ безмолвствует. Не он творец этого театра, не он его зритель.
217
Имеется в виду народная драма XVIII в. «О царе Максимилиане и его непокорном сыне Адольфе». Не далее, как в декабре 1924 г., С. Я. Эфрон увлеченно занимался этим произведением, о чем Цветаева писала O. E. Колбасиной-Черновой: «Вшеноры, 27 декабря 1924 г. <…> С<ережа> с Исцеленовым (и Брэй’ем, Вы его не знаете — англичанин режиссер — блестящ) затеяли студию. Ставят „Царя Максимилиана“ (народное, по Ремизову). Сережа играет царского сына, „Адольфу“ — нечто вроде Св<ятого> Георгия. Что выйдет — не знаю. Дело в хороших руках, есть актеры — но будут ли деньги? Пока у них небольшое помещение, репетиции идут. С<ережа> очень увлечен».
Здесь, в Европе — театр заменен зрелищем: сотни тысяч стекаются на бокс, футбол, гонки, скачки, и пр<очее> и пр<очее >.
Но… жив актер и не хочет умирать. Даже больше — театр умирает, а актер размножается. На первый взгляд выглядит нелепым парадоксом, но только на первый взгляд. (Ведь писатель пишет не потому, что есть литература. То же и актер). Вот от актерства я и отошел. Но об этом в следующий раз, ибо иначе письмо пойдет только п<осле>завтра.
То что я буду писать об актёрстве к тебе не относится. Женщина на сцене совсем не то, что мужчина на сцене.
Кончаю, кончаю. Боюсь только, что из моей сжатой болтовни ничего понять нельзя. Не взыщи. Целую тебя нежно и жду твоих писем.
Твой С.
Давно собираюсь спросить у тебя, как отыскать в Париже — могилу мамы, папы и Котика. Я даже не знаю, на каком кладбище они похоронены. Нужно спасать могилу. То что я до сих пор не подумал об этом — меня очень мучает.
23/IV <1926 г.>
<В Москву>
Дорогая моя Лиленька,
Впервые, кажется, задержался с ответом тебе. Но сегодня видел страшный и мучительный сон, с тобой происходили всякие гадкие вещи и заторопился отвечать. Все ли у тебя благополучно? Как здоровье? Не следуй моему примеру и ответь немедленно. Буду считать дни.
Твои страхи об моей жизни в Париже напрасны. Живу я лучше, чем в Праге, хотя постоянного места и не имею. Мне предложили здесь редактировать — вернее основать — журнал — большой — литературный, знакомящий с литерат<урной> жизнью в России. [218] И вот я в сообществе с двумя людьми, мне очень близкими, начал. Один из них лучший сейчас здесь литературный критик Святополк-Мирский, [219] другой — теоретик музыки, бывший редактор «Музык<ального> Вестника» — человек блестящий — П. П. Сувчинский. [220] На этих днях выходит первый №. Перепечатываем ряд российских авторов. Из поэтов, находящихся в России — Пастернак («Потемкин»), Сельвинский, Есенин. Тихонова пока не берем. Ближайшие наши сотрудники здесь — Ремизов, Марина, Л. Шестов. Мы берем очень резкую линию по отношению к ряду здешних писателей и нас, верно, встретят баней. [221] В то же время я сохранил редактирование и пражского журнала. [222] Но, увы, эта работа очень не хлебная. Быть шофёром, напр<имер>, раза в три выгоднее. М<ожет> б<ыть> на будущую зиму и придется взяться за шофёрство.
218
Имеется в виду выходивший в Париже в 1926–1928 гг. журнал «Версты» под редакцией П. П. Сувчинского, кн. Д. П. Святополк-Мирского, С. Я. Эфрона и при ближайшем участии Алексея Ремизова, Марины Цветаевой и Льва Шестова.
219
Дмитрий Петрович Святополк-Мирский, князь (1890–1937) — литературный критик, историк литературы. Жил в Лондоне, преподавал в университете. В 1932 г. вернулся в СССР, в 1937 г. погиб в лагере на Колыме.
220
Петр Петрович Сувчинский (1892–1985) — журналист, деятель евразийства. Общее образование получил в Санкт-Петербургском университете, брал уроки игры на фортепиано у Ф. М. Блуменфельда. В 1915 г. совместно с А. Н. Римским-Корсаковым организовал в Петербурге журнал «Музыкальный современник» (под редакцией последнего), а также концерты современной камерной музыки. В 1917 г. издавал совместно с Б. В. Асафьевым сборники «Мелос». В 1922–1928 гг. возглавлял издательство «Евразия».
221
Просоветская позиция журнала «Версты» вызвала резкую критику Бунина, Гиппиус и Ходасевича.
222
«Своими путями»
Скоро к вам выезжает Илья Григорьев<ич>. Он расскажет тебе о нашей жизни. Я поручил ему зайти к тебе — он это сделает сейчас же по приезде.
О твоем приезде. Это было бы прекрасно и для меня и для тебя, но думаю, что тебе следовало бы до выезда выполнить одну очень трудную и вместе с тем необходимую вещь. Нужно каким-то образом выправить ваши отношения с М<ариной>. Повторяю — это очень трудно. М<ожет> б<ыть> ты даже не представляешь себе, как это трудно, но необходимо. Не скрою, что М<арина> не может о тебе слышать. Время сделало очень мало и вряд ли можно на него рассчитывать и впредь. Мне кажется — ты должна перешагнув через многое протянуть руку. И не раз и два, а добиваться упорно, чтобы прошлое было забыто, и если не забыто, то каким-то образом направлено по другому руслу эмоциональному. Не ищи в этом случае справедливости. Не в справедливости дело, а в наличии ряда страстных чувствований, к<отор>ые нужно победить не в себе (что легко), а в другом. Если не выполнить этого, то придется на многие годы нести ядовитую тяжесть. Подумай, как нелепы будут наши отношения здесь, когда мне придется считаться с тем, что вы с Мариной находитесь на положении войны. При твоей и Марининой страстности к чему это может привести? Необходимо с войной покончить. Марина в ослеплении. Поэтому должна действовать ты со всею чуткостью и душевной зрячестью. Ведь здесь, при твоей зрячести, не может быть места для самолюбия. Тем более, что Москва и все что связано с нею для Марины тяжкая и страшная болезнь. Как к тяжкой болезни, как к тяжкому больному и нужно подходить.
Ответь мне, что ты думаешь обо всем этом.
Пишу тебе совершенно откровенно, ибо в кровности моего отношения тебе нечего сомневаться. Верно? Верю, что нам предстоит еще длинный совместный путь и нужно к нему приготовиться. Если бы можно было тебе рассказать на словах, как я все это чувствую — было бы гораздо легче. Но думаю ты и так почувствуешь и поймешь.
Вот, Лиленька, давно хотел тебе об этом написать, да трудно было. Не хотелось бередить старого. Знаю твое сердце, знаю твою бескожесть и многое еще знаю в тебе (помню хорошо), поэтому все откладывал. Мне очень важно знать — сама-то ты чувствуешь всю мучительность для меня (и ведь для тебя?) оторванности тебя от моей семьи. Разрубленность кровного? А если да, то как думала о будущем? Или решила так до конца проводить разделение: ты любишь меня, я люблю тебя, я люблю Марину (каждое отношение отгораживается от соседнего непроходимой стеной). Чувствуешь ли всю ущербность подобных любвей? Большой, огромный круг меня для тебя выпадает, круг связанный с каждым моим часом. Ведь это же нечто столь дефективное, что терпеть этого нельзя.