Переписка
Шрифт:
Если мы можем сравнивать с прошлым, то, естественно, мы воображаем и будущее: по аналогии. Беспредметно мечтать мы уже не можем. Жизнь отрезвляет, даже отрезвила.
Все же любовь к тому чудесному у нас, что плодоносило в искусстве, — осталась. Для меня история — в лучшем ее смысле — звучит в искусстве.
Если иногда видишь старичка «классического» или старушку, это тоже почти искусство (пусть это сантимент, я не стыжусь) — это история.
Мне кажется, что испытывать нежность можно и к другому народу, если ты что-то ухватишь в его «душе», и удивительно расширяется мир!! Везде оказывались близкие
Вот и Тютчев — индиец!
Вообще, в смысле прошлого, чем дальше, тем ближе. Я уже сколько раз это ощущала.
В нашем «времени» не хватает «потенции» — духовной, конечно. Она должна прийти — но откуда? Думаю, общение с другими народами — вещь громадная. Но до этого пока, по-настоящему, далеко.
Обычно мы, соприкасаясь с инолитературой, например Лу-Синь, [120] подводим к какой-либо эпохе (ведь это чудесный, замечательный Чехов), но Индию — не подтянешь!? Клюев. [121] Евразия — предощущение таланта (чудесника, колдуна) — не зря.
120
Лу-Синь (настоящее имя Чжоу Шуэень) (1881–1936) — китайский писатель, основоположник современной китайской литературы.
121
Клюев Николай Алексеевич (1887–1937) — поэт крестьянской патриархальности, противостоящей индустриальному Западу.
Мой письменный орнамент прорывает, но для меня он связан. Не знаю, как Вам? «Так вот я и говорю», что «Я» стало широкое, поэтому та серая пленка (Кино-), что тянется, перед глазами каждый час, не имеет (в моих глазах) решающего значения: сбоку, или сверху, даже издали.
Я прочла, по невежеству, первый раз (несколько лет назад), как были найдены в середине 19 в. следы «допотопных» зверей на морском песке. С этого и началось. Ведь это свобода! Дыхание моря, солнце, без двуногого. Пусть это кому-нибудь смешно— как говорится — «не играет значения».
Велик мир. Вот это есть у древних. Они «понимали». Целостный мир. Может быть, сейчас мы «невольно» к этому стремимся? Поживем — увидим. Вот, мне кажется, и мыслить надо отсюда. Глаза — обманчивы. Не смейтесь над Эзопом, он еще службу служит. Желаю здоровья. Купите валидол и не терпите боли, это ни к чему. Может быть, чудом, в 13 аптеке валидол есть? 2 капли на 1 кусок сахару.
Танька все тщетно хочет потолковать с Вами. Это трудно? Ваша преданная Н. К.
Маня меня косвенно ругает за несвязность слов (мыслишки-то, может быть, и есть), но, если высказывать гвоздем прибитые положения, то это вызывает ненужные и пустые споры.
Я с детства боюсь «слов», ибо это кандалы.
Читала и перечитывала Некрасова; вначале никак не лезет. Потом полез. Я понимаю, что это совестливый человек, дума у него большая, но не люблю слез, соплей и прочие передвижничества.
Прихожу к тому же выводу: искусство должно делать человека счастливым, пусть даже путем смеха (Мольер, Гоголь, Рабле и т. д.). Уж если бить, так чувствительно. (Все это, грубо говоря, и о форме.) Некрасов — эпоха русская и, в конце концов, недолгая! Этим нельзя жить (в искусстве). Блок — тоже эпоха, более объемная, как ни странно, оба с потенцией.
Ваша преданная Н. Кастальская.
Н.А. Кастальская — В.Т. Шаламову
11/Х
Что касается литературы, то все же основным условием, по-моему, является новизна: мира, видения, ощущения.
Как актер, играющий по-своему. Музыкант, слышащий по-своему то, что слышано сто раз.
Рождение голоса. Вот Толстой: перегибает, но у него есть это видение заново: суд, люди, все «гражданское». Иногда кажется, что пойдя по этой дорожке, он «подвирает» — ибо уже не лезет.
А описательство — так же как современная живопись, — нужно только для «карьеры» — пишущих «это» и читающих «это же». Вообще об этом толковать не стоит.
Я писала про любовь и ненависть в искусстве? Помните?
Перечитала старое письмо. Раз и навсегда: искусству не предписывают, а разбирают (его) постфактум. Следовательно, рассуждения, кабы да кабы — лишние. Вы пишете: «красота горя» — но… только в искусстве, следовательно, тоже — радость. Ибо радость и красота — ведь одно и то же, Вы не схватили мой иероглиф: условность, как сжатость, рамки, как свободы, понятно? Чем сжатее тема, тем труднее, насыщеннее, полнее. Рафаэль этим не грешит. Греки не были сжаты (кроме архаики), наоборот, законченные, самодовлеющие, посему, может быть, и отцвели, распустившись в полной мере. (Все не о литературе, которую я знаю плохо или почти совсем не знаю.)
Очевидно, радость от искусства не всем дана?
Счастливы радующиеся бескорыстно. «Спор с художником»— мерка, предвзятость, косность. Речь идет о великих мастерах.
Разве «Фауст» — не восторг? «Ричард II» — уже не совсем восторг. А «Лир» — не восторг?
Предисловий, по-нашему, не должно быть.
Литература — это больше, сложнее, сразу не схватишь, а потом — любишь, срастаешься, радуешься, обогащаешься.
Литература — разговор не прямой, ее условность менее (алгебра, кроме, может быть, поэзии). (Ваши слова.)
Засим будьте здоровы.
Ваша Н. К.
В.Т. Шаламов — Н.А. Кастальской
[1955 г. ]
Дорогая Наташа, благодарю за чудесное письмо, на которое отвечаю с великой охотой, отвечаю, как могу, и понимаю, и прошу заранее извинений, если в терминологии что-нибудь будет не так. Я ведь учился не то что «на медные деньги» (это выражение тоже иероглиф, правда?), а гораздо труднее, воровски почитывая кое-что в библиотеках без всякого порядка и подсматривая все на выставках и в музеях.
1. Иероглиф в искусстве, конечно, правомерен, но не кажется ли Вам, что эта конденсация творческой речи, общение со зрителем путем традиционных символов есть все же изложение понятий, звеньев логических категорий, а не эмоциональная непосредственность, которая ведь и есть предмет искусства. Так в той же «Сикстинской мадонне» глубочайшая и разностороннейшая типизация материнства — это фигура мадонны с ее тревожным и решительным взглядом и испуганные глаза ребенка. А иероглиф здесь — ангелочки и — расширительно — Сикст и великомученица Варвара.