Перестаньте удивляться! Непридуманные истории
Шрифт:
— Так точно, товарищ командующий! Поняли! — хором гаркнули генералы.
Отвернувшись от них, натягивая перчатку, Петров сказал:
— Ни х… вы не поняли.
Я же летаю
А вот еще один рассказ того же Лёли Волынского.
Его очень волновала судьба главного шедевра «Дрезденки» — Рафаэлевской «Мадонны». И он все время приставал к начальству, что надо бы отправить ее в Москву. И наконец добился своего: маршал Конев согласился дать для этой цели свой личный самолет.
Но сомнения и тут не оставили
Когда об этих тревогах «прапорщика» доложили Коневу, тот усмехнулся.
— Какая ерунда. Я же летаю.
Лишние знания тоже не к добру
Почти все мои однокашники по Литинституту прошли войну. Там, понятное дело, им было не до книг. Да и то, что пришлось им прочесть до войны, в школьные годы, тоже порядком выветрилось из их голов. А чтобы сдать экзамены — и по античной литературе, и по новой западной, да и по классической русской тоже, — прочесть надо было тьму книг. О многих из них мы даже и не слыхивали. А до классической формулировки родившегося в более поздние времена анекдота про чукчу («Чукча не читатель, чукча — писатель») никто из нас тогда еще не додумался.
Сдавали мы экзамены поэтому, пользуясь краткими устными пересказами содержания великих книг.
Перед экзаменом, бывало, кто-нибудь подходил к более начитанному товарищу и говорил:
— «Мадам Бовари»… Только быстро… в двух словах…
И более начитанный вкратце излагал сюжет классической книги.
Самым начитанным у нас считался Володя Кривенченко по прозвищу «Секс». Никто даже уже и не помнил его настоящего имени, так все его и звали: «Секс Кривенченко».
Про него даже придумали, что он — «Секс Первый» — король страны, именуемой «Сексляндией». Самый великий писатель этой страны был — «Секспир». Главное растение, произрастающее в ней, — «сексаул». Национальный музыкальный инструмент — «сексафон». И так далее…
Прозвища же этого Кривенченко удостоился совсем не потому, что был он какой-нибудь там сексуальный гигант, или — Боже, упаси! — сексуальный маньяк. Просто, когда кто-нибудь перед экзаменом подбегал к нему со словами:
— «Ромео и Джульетту»… только быстро…
Он лениво спрашивал:
— Тебе с сексом? Или без секса?
Многие, конечно, предпочли бы услышать пересказ знаменитой шекспировской драмы «с сексом». Но, находясь в остром цейтноте, соглашались и на усеченный вариант.
Профессора наши к вопиющему нашему невежеству относились снисходительно. Смотрели на него сквозь пальцы.
Самым большим либералом считался Валентин Фердинандович Асмус, читавший нам историю философии и логику.
Поэт Виктор Гончаров, умудрившийся проучиться в Литинституте то ли восемь, то ли девять лет (никак не мог сдать госэкзамены), о Валентине Фердинандовиче высказался однажды так:
— Асмус — это философ!.. Гуманист!.. Меньше тройки никогда не поставит!
Но кое-кого из профессоров невежество «писателей», не стремящихся становиться «читателями», все-таки угнетало.
Сдавал я однажды экзамен по русской литературе XIX века. Экзаменовал меня Ульрих Рихардович
— А книгу Андрея Белого о Гоголе вам читать не приходилось?
Я ответил, что нет, к сожалению, не приходилось.
— Может быть, какие-нибудь другие книги Андрея Белого вы читали?
Нет, и других книг этого писателя я тогда, конечно, не читал.
Это, наверно, легко сошло бы мне с рук, если бы я ограничился этим кратким ответом. Но чёрт меня дернул, признавшись, что нет, не читал, сверх того еще и брякнуть:
— Он ведь не входит в программу.
И тут Фогт не выдержал. Лицо его болезненно сморщилось, и он сказал:
— В программу!.. Не входит в программу!.. Боже мой!.. И это говорит человек, желающий стать писателем!
Ни на одного из свидетелей этого моего позора презрительная реплика профессора, как будто, особого впечатления не произвела. Но на меня она подействовала прямо-таки ошеломляюще. Мне вдруг стало очень стыдно. И я твердо решил в тот момент, что никогда больше не буду, получая причитающиеся мне знания, строго дозировать их тем, что входит, а что не входит в программу. Отныне я всегда стремился урвать что-нибудь и «сверх программы». И, кажется, ни разу об этом не пожалел.
Кроме, разве, одного случая.
Дело шло к госэкзаменам, которых все мы очень боялись. Прорех в моем образовании было множество. Но больше всего я боялся экзамена по марксизму-ленинизму. С истматом и диаматом я еще как-то рассчитывал справиться. Но вопроса по истории партии я страшился пуще огня. Запомнить все партийные съезды, да что там на каком съезде решалось представлялось мне просто немыслимым. (Очевидно, из-за полного отсутствия интереса ко всем этим делам. Интерес этот у меня потом прорезался. Но гораздо позже, когда мною вдруг овладело желание узнать, как всё это происходило на самом деле.)
Итак, трепеща перед экзаменом по марксизму и желая подготовиться к этому суровому испытанию как можно лучше, я раздобыл где-то лекции для Высшей партийной школы и вызубрил их, как попка, от корки до корки.
На экзамене мне достался вопрос о коллективизации. Я отвечал гладко, и члены государственной комиссии, слушая меня, улыбались и благосклонно кивали. И вдруг из меня выскочило:
— В целях активизации участия крестьянской бедноты в процессе ликвидации кулачества как класса было спущено постановление, согласно которому трудящийся крестьянин, разоблачивший затаившегося кулака, получал двадцать пять процентов конфискуемого у него имущества…
В рядах членов государственной комиссии прошло какое-то шевеление. Председатель жестом остановил мою речь и спросил:
— Откуда вам это известно?
— Что? — не понял я.
— А вот про эти двадцать пять процентов?
— Я прочел об этом, — гордясь собою, сообщил я, — в лекциях Емельяна Ярославского для Высшей партийной школы.
Члены комиссии опять как-то странно между собою зашептались.
— А зачем вам понадобилось читать эти лекции? — спросил председатель.
— Как зачем? — удивился я. — Мне хотелось получше подготовиться.