Пересуд
Шрифт:
— Роднуся моя! Роднуся, я усруся! Дай письмо, я подотруся!
Он собирался и дальше фантазировать на эту тему, но Сергей вскочил, толкнул его — и был, конечно, бит сержантом и двумя его товарищами, бит зверски, однако при этом, надо отдать должное, рук и ног не ломали, потому что командиры строго предупредили старослужащих: дисциплину поддерживайте, но из строя не выводите, не то под трибунал или сами будете работать. Старослужащие боялись трибунала, а еще больше — работы: они, то есть деды и дембеля, по уставу негласному, не менее обязательному к исполнению, чем уставы писанные, последние месяцы службы выполняли функции
А еще Сергей вспомнил, как его мучили понятные ночные мысли и желания, которые не в силах была убить никакая работа, хотелось освободиться, облегчить участь, но как — если все рядом, ноги к ногам, головы к головам, до всех можно дотянуться рукой. Иногда кто-то все-таки рисковал побаловать себя нехитрым юношеским удовольствием, и вот Кузьма, Кузьмичев, добродушный парень, выждал, когда все уснут (несколько раз окликал, никто не отозвался), и приступил, не зная, что один из дедов лежит с коварной улыбкой, сообразив, зачем Кузьма проверяет, спят ли товарищи.
Вспыхнул свет, одновременно солдат разбудил дикий вопль:
— Глянь, глянь, глянь!
Рука Кузьмы еще металась по инерции под одеялом, как пойманная мышь, и это все увидели.
— Ах ты, гад! — возмутился Никитичев и кинул в Кузьму сапогом.
Другой дед, дотянувшись, ударил Кузьму по роже. Тут и другие вскочили и начали месить Кузьму по чем попало, и Сергей месил со злостью и обидой: всем хочется, но все терпят, терпи и ты! А кроме обиды была еще радость: не меня застукали, не меня!
Кузьма после этого, полежав с недельку в вагончике (в госпиталь отправляли только серьезных больных), неосторожно был назначен в караул, где и застрелился, после чего солдатам некоторое время не выдавали боевых патронов, объяснив, что, хоть устав караульной службы и важен, но жизнь человеческая еще важнее, потому что она нужна родине и строящейся дороге. Впрочем, и про нужность этой жизни оставшимся на большой земле родным и близким майор Веденеев тоже говорил:
— Они вас ждут, приятно будет им узнать, что их сын и брат погиб на мирных учениях в мирное время? Потому что про ваше геройство, если кто так думает про самострел, они не узнают, потому что кто же им скажет? Они же могут подумать про армию то, чего нет, а это является клеветой. Поняли меня?
Все поняли.
Сергей с мечтой думал о нормальной армии и нормальной казарме, о нормальной столовой, о возможности служить, учась стрельбе и другим боевым делам, он был уверен, как и многие другие, что им просто не повезло, везде лучше, веселее и правильнее. Единственная передышка выдалась Личкину: попал в госпиталь с переломом ноги и двух ребер (неосторожно оказался под падающим деревом) в большой город Челябинск, хоть и видел его только из окна. И туда приехала Татьяна. Ее пустили только на третий день и только на два часа. Она пришла в палату. Все деликатно вышли. Татьяна плакала, Сергей сам немного поплакал, потом притянул к себе Татьяну, чтобы хотя бы обнять ее и поцеловаться с нею, как следует (дальше этого они до его призыва в армию так и не дошли), и тут увидел, как в стеклянной двери, до половины замазанной белой краской, торчат головы — намного больше, чем было людей в палате.
Вот это все — как им расскажешь?
Или про то, как дорога,
— Чего так быстро?
— Я не ежик, в каждую норку лазить, — гордо ответил Сергей, считая, что он не изменил Татьяне из-за любви к ней.
Он вообще в это время уже заматерел, сам стал почти дембелем, сам учил молодых солдат уму-разуму. И вовсе при этом не вымещал на них обиду, как любят писать некоторые злорадные газеты, — он просто подрос и разглядел, что в армию, к сожалению, из-за недостатков в воспитании и физической подготовке, приходят хлипкие заморыши, из которых надо быстро сделать людей — чем скорее, тем лучше для них же. А беседовать с ними не будешь, для этого нет времени и на это есть командиры, поэтому закон такой: «Два раза объясняю, третий раз бью». То есть, Сергей, в отличие от многих, все-таки пытался сначала пронять словами, но тупость новобранцев, их упрямство, их какая-то самоотверженная говнистость были беспредельными, приходилось полировать им скулы, отчего молодежь становилась только крепче.
Как расскажешь о том страшном письме, которое он получил, — и шел, ослепнув, по лесу, ветки хлестали по лицу, было больно, но зато немного легче, как наткнулся на ручей и захотел утонуть, лег в ручей, но оказалось мелко, даже голова не помещалась, он все равно вжался лицом в илистое дно, чтобы задохнуться, не выдержал, вскочил, пошел обратно, понимая, что страшен от грязи и радуясь этому. Встретившийся офицер Кравченко окликнул:
— Личкин, в чем дело?
— Уйди, лейтенант, убью! — заревел Сергей, бросаясь на него.
Лейтенант убежал, Сергей пошел в вагончик, там был только убиравшийся дневальный, Сергей сшиб его ногой, тот упал, закричав:
— За что? — а спрашивать в армии, за что, как известно, не положено и просто даже неприлично: всегда есть за что, а если не за что, то впрок, ибо кто сегодня не виноват, завтра обязательно провинится. И Сергей, взбеленившись, начал лупить его по бокам:
— За то! Сейчас поймешь, за что!
Ворвавшиеся солдаты во главе с Кравченко, схватили его, скрутили. Потом, связанному, дали стакан водки. Потом Кравченко, хоть и командир, сидел с ним рядом на полу и — вот человек, дай бог ему здоровья! — похлопывая по плечу, грустно говорил:
— Сереж, успокойся. Жизнь долгая, все у тебя будет нормально.
— Она гадина! — рыдал Сергей от водки, от жалости к себе и от страшной любви к Татьяне, которая, он чувствовал, уходила, уходила из его жизни, из него, как кровь быстро и невозвратимо уходит из человека, — он видел это, когда одному из солдат трелевочным тросом перешибло горло.
— Ну, и гадина, — успокаивал Кравченко, — и что дальше? Хочешь буянить, чтобы тебя под трибунал? Хочешь застрелиться? Так она только рада будет!