Пересуд
Шрифт:
Ваня не мог этого понять.
У Шаламова его поразил ужас безысходности, калечащего однообразия («руки скрючивались по кайлу, по тачке») и превращения человека в производственное животное. А у Солженицына он наткнулся на горькие недоумения, исполненные высокой наивности, которые всей душой разделил: как же так, ведь карающих и преследующих были хоть и тысячи и даже десятки тысяч, а остальных-то — миллионы! И ведь многие знали, понимали, чувствовали! Почему не вставали стеной, не отбивали, не бунтовали? Казалось бы, как просто: пришли ночью за человеком, а весь подъезд просыпается, сходится
Действительно, почему? — думал Ваня. Как это вообще бывает, что разумное большинство заражается безумием от меньшинства и потакает ему? Или не настолько оно разумно? Или оно не большинство, а большинство как раз носит в себе некий тоталитарный вирус, который в любой момент может превратиться в пандемию?
И чем больше он узнавал о тех временах, тем сильнее мучила его загадка Сталина: кто он был — властолюбивый злодей и деспот, ненавидевший свободу, как считают либералы, предатель идеалов коммунизма, заменивший его авторитарностью, как полагают левые, великий руководитель и выразитель чаяний времени с неизбежными ошибками, в чем уверены государственники, разрушитель русской духовности, как мнится некоторым национал-патриотам, или просто больной человек, о чем делают выводы иные любители ретроспективной психопатологии?
Он представлял себя в том времени, которого не испробовал, думал о том, как он повел бы себя. И часто вел долгие мысленные беседы со Сталиным, причем представлял себе это в виде какой-то ненаписанной пьесы, и было у этой пьесы несколько вариантов [1] .
Ваня против Сталина
Вариант первый
Ваня видит себя охранником. Они в сталинских обиталищах стояли на каждом углу. По свидетельствам, Сталин говорил, что, проходя мимо них, гадал: вот этот может выстрелить в спину, а этот встретит пулей в лицо. Никому не верил, всех боялся.
1
Кого интересует только действие, может эти страницы легко пропустить, хоть автор считает, что они имеют непосредственное отношение к действию. — А.С.
Ваня — последний охранник, стоящий у двери его кабинета. У Вани ключ от двери.
Сталин входит, остается один.
Все удаляются.
Государственная многозначительная тишина.
И тут Ваня открывает дверь, быстро проскальзывает, запирает дверь и подходит к Сталину, задумчиво сидящему за столом, то есть, возможно, и не задумчиво, но, когда человек за письменным столом, всегда кажется, что он размышляет.
— Иосиф Виссарионович, я должен с вами поговорить!
— Я вызову охрану и тебя расстреляют, — отвечает на это Сталин.
— Не успеете. Я убью вас. Поэтому не вызывайте охрану, а лучше послушайте.
— Ну, слушаю, — с усмешкой говорит Сталин.
И Ваня горячо и долго рассказывает ему о том, как хватают безвинных, хватают за мелочь, хватают по произволу, по навету, из-за личной мести, тащат
— Не может быть! — ахает Сталин. — Ах они звери, звери! Ах негодяи!
И Ване кажется, что на усы Сталина капает скупая мужская слеза. А может, у него просто глаз заслезился от дыма знаменитой трубки?
— И как пытают? — спрашивает Сталин с соболезнованием.
Ваня описывает подробности пыток — и как раздевают женщин, как, наоборот, следовательницы-женщины раздеваются при допрашиваемых мужчинах, деморализуя их, как морят в карцерах холодом, жарой, голодом, жаждой, как мужчинам следователи наступают начищенными до блеска сапогами на половые органы и, глядя в глаза, придавливая все крепче, задают вопросы, как командарму Блюхеру вырвали глаз, поднесли на ладони и сказали, что, если не признается, со вторым глазом будет то же самое.
Сталин вынимает трубку изо рта и интересуется:
— И что он?
— Что?
— Признался?
— Не знаю.
— А я знаю.
— Вы были там?
— Это не обязательно, — уклончиво отвечает Сталин. — Товарищ Блюхер не только признался. Он сказал: «Как я могу лишиться второго глаза? Чем я увижу тогда дорогого и любимого товарища Сталина?» Так он сказал. Почему он так сказал?
— Потому что… — хочет ответить Ваня, но умолкает.
Сталин делает вескую паузу. Смотрит на Ваню. Ваня краснеет: все-таки перед ним пожилой человек, перебивать неудобно.
— Извините, — мямлит он.
— Извиняю. Так вот, почему он так сказал? Потому что его пытали? Потому что ему было больно? Нет. Он так сказал потому, что действительно боялся лишиться возможности увидеть дорогого и любимого товарища Сталина! И я это ценю!
— Зачем же вы его уничтожили, если цените?
— Предатель, — кратко отвечает Сталин, разжигая потухшую трубку.
— Какой же он предатель, если даже перед смертью так говорил, — хотя сомневаюсь. Но я знаю — действительно многие, кого вели на расстрел, кричали: «Да здравствует товарищ Сталин!»
— Лицемеры, — отзывается вождь.
— Нет, они искренне думали, что вы не виноваты, а виноваты ваши прислужники, что вы ничего не знаете!
— Все я знаю. Минутку. Ты считаешь, что я виноват? Как ты можешь считать, что я виноват, если даже они так не считают?
— Это ослепление! Это культ личности называется!
— Что? — удивляется Сталин.
— А то вы не знаете! Ваши портреты на всех улицах висят, в каждом помещении вместо икон, если каждый поэт про вас — поэму, каждый композитор — песню! И вы там — и отец, и брат, и сын, и чуть ли не всем мать! Просто какой-то, извините, Христос получается!
— А что, я хуже Христа? — лукаво улыбается Сталин — Христос, между прочим, сказал: «Идите и возвестите обо мне». Тоже любил, чтобы о нем поговорили. Это я шучу. А кроме шуток — мне самому не нравится. Я им сколько раз говорил: не надо, не пишите. Не слушают!
— Не говорить надо, а просто запретить!
— Не могу, дорогой мой! — разводит руками Сталин. — Как я могу что-то запретить? У нас демократия!
— Вы серьезно? — Ваня старается выдержать тон, хотя чувствует, что голова его горит, он уже совсем запутался.