Перевертыш
Шрифт:
Силой усадив Пана за стол, старший сержант шустро покопался в небольшом сервантике, сиротливо стоящем в дальнем углу за занавеской, и вернулся оттуда с бутылкой коньяка в руках.
— От меня не спрячешь, — ухмыльнулся он, разливая напиток в грязные стаканы.
Впрочем, из этих же стаканов они сами пили вчера такой же коньяк, так что на следы собственных губ на стекле Пан не обратил внимания.
— Говорят, похмеляться — это уже алкоголизм, — сказал Пан, рассматривая свой коньяк в стакане.
— Да ты уже настолько трезвый, что тебе похмеляться и не нужно, — хмыкнул Успенский,
Собравшись с духом, Пан плеснул коньяк в рот, едва не закашлялся, но проглотил, схватил из рук сержанта уже подкуренную папироску, затянулся.
— Конечно, ты не поверишь, только…
— Вот ведь… — хотел было выругаться Успенский, но Пан его перебил:
— Она мертвая была, мертвая и теплая, понимаешь? Я проснулся, она рядом и — не дышит. Глаза открыты, как у мертвых бывает. Пульс я попробовал, нет пульса. И — всё равно теплая.
— Стоп! — остановил Успенский. — Не срывайся. Почему я не поверю? Думаешь, мало чудес повидал за войну?
— То — на войне, а тут… — Пан хмыкнул, — в борделе. Здесь-то какие чудеса?
— И ты сразу пошел ко мне? — уточнил Успенский.
— Да, оделся, проверил пистолет, деньги и — к тебе, а куда мне еще было идти?
— Когда выходил из комнаты, на подружку свою смотрел?
— Оглянулся, конечно, — кивнул Пан. — Она так и лежала, на спине, с открытыми глазами. И грудь не двигалась…
— Да, сисечки у нее приятные, — автоматически кивнул Успенский, — значит, всего-то через пару минут она ожила? И даже полюбиться втроем предложила?
— Я ж говорил, что ты не поверишь… — с тоской сказал Пан, понимая, что вразумительно обосновать, доказать увиденное ему абсолютно нечем.
Но Успенский неожиданно подмигнул, тронул пальцем уши и обвел глазами комнату.
— Приснилось тебе, или просто с похмелья почудилось, — твердо сказал он, — давай-ка, раз уж мне утренний стояк сбил, выпьем еще по чуть-чуть и — в дорогу. Пора, знаешь ли, и в часть.
«Какой же я кретин! — сокрушенно подумал Пан. — Разболтался в борделе! Да здесь, небось, подслушивают и подглядывают за каждым, а уж за нами-то…» Он застонал, длинно и неразборчиво выругался и откровенно постучал себя костяшками пальцев по лбу.
— Ох, чего только спьяну не померещится, — признался он, едва заметно подмигнув Успенскому, мол, понял, что дурак, но постараюсь исправиться…
— Вот и порешали, давай, пей еще чуток, и пойдем будить нашего Пельменя…
Выпить Пан успел, хотя и совсем не хотелось, а вот будить Пельменя не пришлось. Бордель ожил, и первой в застольный зал скользнула голенькая мулаточка, укоризненно выговаривая друзьям, что она там ждет, не дождется, пока они придут её любить вместе, а они тут уже пристроились к коньяку вместо хорошенькой девушки…
Она попыталась влезть на колени к Пану, но тот сейчас не испытывал никаких мужских эмоций от её вида, и перепихнул девушку в соседнее кресло. Она залезла в него с ногами, навалилась грудками на стол, отыскивая бокал из-под шампанского…
Следом заявилась «мамочка», с порога обрушившаяся на мулатку за её скверное поведение, ибо по правилам заведения нельзя было скакать голой по гостевой комнате,
Казалось, еще пара минут, два глотка коньяка, и веселье вновь завьется веревочкой под крышей «веселого дома»… Даже Успенский слегка поддался всеобщему настроению, увел за занавеску, к сервантику с коньяком блондиночку и там, накоротке, наклонил её… да так, что даже привычные ко всему девчонки за столом притихли, заслышав яростные движения старшего сержанта и томные вздохи подружки по ремеслу.
Вернувшийся умиротворенным и довольным, Успенский тут же поставил на ноги Пельменя, рассчитался окончательно с хозяйкой, учтя и только что совершенный им утренний подвиг, и выгнал рядовой состав на улицу.
С удовольствием вдыхая свежий, пусть и городской, но не прокуренный, не пропитанный запахами спиртного и ароматами женских тел воздух, Пан мгновенно протрезвел, почувствовал, что больше всего на свете сейчас ему хочется не просто завалиться спать, а сделать это в одиночестве, на уже полюбившейся ему, ставшей почти родной, койке в казарме. Но — до казармы надо было еще дойти.
Подгоняя едва переставляющего ноги и непрерывно зевающего Пельменя, Успенский и Пан шли рядышком в направлении «своих» родных развалин по еще не проснувшейся улице, и невольно продолжали оборванный в борделе разговор.
— Я тебе, конечно, полностью доверяю, Пан, — говорил Успенский, — ты правильно там сообразил, что лишнего говорить не надо, да и не мог ты вчера так напиться, что б мерещилась всякая чушь…
— Ну, да, мы ж еще потом с ней… долго… — смущенно признался Пан. — Весь хмель из башки вылетел, только усталость и была, когда засыпал…
— Ну, с устатку такое тоже не померещится, — заметил Успенский. — Получается, что ты, в самом деле, видел теплую покойницу, которая потом ожила?
Пан недоуменно и виновато пожал плечами, мол, так уж получилось, что видел, а потом и в самом деле ожила. Даже еще любви и денег хотела.
— А вообще, ты себя правильно повел, — подвел итог Успенский, — без паники, криков и тревоги. И меня разбудил правильно. Мы в чужом городе, в чужой стране, первым делом, надо товарищей предупредить, а потом уж со всеми непонятками разбираться…
После небольшой паузы старший сержант добавил:
— А разбираться с этим делом будем… обязательно, пусть даже и не мы сами, но ты готовься, боец, память напряги, что бы все-все до деталей вспомнить…
Пан хотел было уточнить, кто же и когда будет с таким странным делом разбираться, но вспомнил, что у него в кармане еще лежит и записочка от официантки, и с записочкой этой, похоже, придется обращаться в особый отдел, и немного погрустнел. Конечно, фантастические газетные легенды иностранных репортеров про зверства и скорый неправедный суд особых отделов он не читал, а если бы и почитал, не поверил в них. Но то, что мытарства по кабинетам, пусть и устроенным в армейских палатках, предстоят серьезные, Пан не сомневался. Ну, да ладно, доля такая, солдатская, отвечать «Так точно» и «Не могу знать»…