Период распада
Шрифт:
И четыре!
Нанося еще один удар, запрещенный, круговой, он вдруг почувствовал, как холодом обожгло бок. Недоумевая, он отпрыгнул, встал в защитную стойку, чувствуя, как постепенно, волнами начинает нахлестывать боль.
— В-вы что?! Вы что творите, паразиты?!
Кричал трудовик, появившийся со стороны школы. Павел Павлович, русский, старый, но еще крепкий дед. Он уже был на пенсии, но преподавал труд, потому что другого трудовика на такую зарплату никак не могли найти. А Павел Павлович, у которого уже выросли внуки, прошедший пацаном войну ветеран — ему и в радость было повозиться с неразумными, хулиганистыми пацанами, наставляя их на истинный путь. Сумгаит был не слишком-то законопослушным городом, здесь отбывали наказание в виде
Деньги они не взяли. И автомат подламывать не пошли.
— Вы…
Договорить ветеран не успел — тот же Али-Муха, верткая мразь, которую Гагик так и не достал своей коронкой, скользнул к ветерану, сжимая что-то в кулаке.
— Пал Палыч! — выкрикнул Гагик, но было уже поздно. Болезненно охнув, учитель стал оседать на землю…
И тогда Гагик побежал. Он потом много раз проклинал себя за этот поступок, но тогда он и сам не понял, как это у него получилось. Словно что-то бросило его с места: миг — и он уже бежит к забору школы, бросив у стены портфель. Гулко стучит сердце, мозг до сих пор отказывается поверить в увиденное. А сзади, крича что-то на враз ставшим чужим языке, языке врага — азербайджанском, — мчится, стараясь догнать, не упустить подраненную жертву, пацанская стая.
На улице в тот день еще не было такого, что творилось сейчас, поэтому никто его не остановил, азербайджанцы отстали, и ему удалось добежать до дома. Он нашел в себе силы позвонить в дверь только через полчаса — а до этого он сидел под дверью, зажимая рукой исходящую болью рану на боку и не в силах поверить, что это происходит здесь, сейчас и с ним.
Самодельное лезвие скользнуло по ребрам, больно, но ничего страшного. В городе был завод арматуры, и потом самодельных пик и заточек изымут много. Потом даже следователи обратят внимание, что у всех изъятых пик будет одинаковая длина и заводская заточка.
Гагик смотрел на улицу. Безлюдную, пустынную улицу, оживлявшуюся только тогда, когда по ней проходила разъяренная толпа этих, с криво намалеванными лозунгами на транспарантах, и организаторы с мегафонами. Вчера Гагик успел увидеть, как перед толпой вели раздетую и избитую девушку — он не знал, что с ней было потом, отец запретил смотреть. Но он знал, что было в их дворе: вчера он рискнул выйти на улицу и сходить за хлебом. Он знал, что вчера по подъездам вечером ходили банды, ломились в квартиры — отец всю ночь спал на матраце у хлипкой двери, вооружившись топором. Утром Гагик настоял на том, чтобы сходить за хлебом, он понимал, что случись что — и ускользнуть, убежать от разъяренной толпы будет проще ему, не отцу. Отец скрепя сердце согласился. Булочные открывались в девять утра, он выскользнул из дома без пятнадцати девять, чтобы не задерживаться на улице, купить продуктов — и обратно — и не узнал свой двор.
Изъезженные машинами, истоптанные людьми грядки — их каждую весну обихаживала тетя Эмма, сажала цветы, кое-какую зелень — и если кому не хватало зелени, нужно было просто выйти во двор и нарвать. Грядки были огорожены палисадником, который смастерил дядя Вахтанг, во дворе они считались святым местом и даже хулиганистые пацаны не осмеливались их вытоптать — а сейчас палисадник был сломан, а размокшие от зимней сырости грядки были растоптаны и разъезжены сотнями ног и колес. Чуть в стороне стоял старенький белый «Москвич», непонятно чей, вроде целый — но никому не нужный, в нем не было ни единого целого стекла. А в дальнем углу двора, у полуразваленного деревянного сарая дотлевало что-то. Какая-то черная куча, большая, похожая на мусорную — но незаметно отличающаяся, страшная. Несмотря на то что надо было идти за хлебом для семьи — он не знал, что магазин вчера разграбили и сожгли — он как завороженный подошел к этой тлеющей, исходящей черным дымком куче. Тронул ее ногой, осторожно пошерудил, пытаясь понять, что это…
И стремглав бросился домой…
— Папа… — в семье они разговаривали по-русски, мама была наполовину русская, наполовину грузинка, папа армянин, — папа, там…
Отец обхватил его своими ручищами, стараясь защитить от внезапно обезумевшего, сошедшего с рельсов привычной жизни и стремительно мчащегося под откос мира.
— Не надо, Гагик, ты же мужчина… Успокойся.
Заплакала сестренка.
— Папа, там людей сожгли.
Сдавленно охнула, держась за кухонный косяк, мать.
— Гагик! Гагик, иди сюда! Дверь закрой!
Время уходить. Время покидать дом, где Гагик родился и вырос. Днем на семейном совете они все решили. Надо прорываться к своим. В Армению. У отца в Ереване жили дальние родственники, на первых порах пристроят. Потом будет проще — люди не без рук, не без головы — найдут, куда приткнуться.
Потом начали собираться — Гагик, чтобы не видеть всего этого, и выполз на балкон. Он не брал в дорогу ничего из своего, мальчишеского. Потому что понимал. Все-все понимал. Мать пыталась что-то собирать, запихивала в хлипкие сумки какую-то утварь, никому не нужное постельное белье из шкафа, отец силой вырвал у нее все это и бросил в туалет, заперев дверь. И тогда мама села рядом с разгромленным шифоньером и заплакала, Лейла села и заплакала рядом с ней, а отец со всей силы шарахнул кулаком в стену так, что пыль посыпалась, и вышел в соседнюю комнату.
Беженцы. Тогда этого слова не было в советском лексиконе. Беженцы. Люди, вынужденные бежать, бросая все. Люди, которых война лишила всего, лишила самой жизни, обрекая на нищее, голодное существование. Беженцы…
— Значит, так. Я бегу первым, постараюсь завести «Москвич». Ты говоришь, что он на колесах?
Гагик не сразу понял, что обращаются к нему.
— Да… вчера на колесах был, папа.
— Тогда ты, мама и Лейла остаетесь в подъезде, пока я не подъеду. Как подъеду — выбегайте из подъезда — и сразу в машину. Гагик, ты охраняешь мать и сестренку, понял?
— Да.
— Если не заведется — пробираемся из города. По дворам, не выходя на улицы. Если что со мной — Гагик, ты должен увести мать и сестру.
— Армен!
— Заткнись!
Гагик впервые слышал, чтобы отец сказал матери это слово.
— Гагик, ты понял меня? Ты должен увести мать и сестру, что бы ни случилось. Ты уже мужчина, я надеюсь на тебя.
— Я понял, папа.
— Что бы ни случилось. Бегите в Армению, там помогут.
— Армен… — всхлипнула мать.
Не отвечая, отец приоткрыл дверь. Потом выскользнул, держа наготове топор, в сгустившийся сумрак. Лампочки в подъезде не горели — все были перебиты.
Темнота накрыла город. Темнота накрыла подъезд. Темнота накрыла квартиру. Темнота поселилась в душах людей, по-хозяйски обосновываясь там.
Отсчитав до ста, Гагик выскользнул за дверь, позвал мать. Торопливо, стараясь не нашуметь, начали спускаться вниз. Подъезд после погрома был тоже незнакомым и страшным — истроганные топором и арматурой двери, темные пятна на стенах, на полу, острые, режущие осколки выбитых стекол под ногами. На втором этаже одна из дверей была выбита, темное пятно дверного проема пугало, исходило запахом горелого.