Перо и маузер
Шрифт:
— Нейланд, теперь им некуда деваться!
— Кому некуда деваться?
— Ну тем, на бронепоезде!
Да, теперь бронепоезду не уйти. Подбитый, он стоял на рельсах, как открытая мишень, и яростно отстреливался. Так стреляют люди, оставленные на произвол судьбы и потерявшие последнюю надежду на спасение.
Приближался вечер. На поле боя легли сумерки, смешанные с пороховым дымом. Вероятно, поэтому так быстро стемнело. Густой дым долго не рассеивался. Но и в дыму на снегу ярко алела
Бой затянулся. Бронепоезд не сдавался и отчаянно метал в разные стороны красные языки пламени. Наступила ночь, и пламя освещало землю далеко вокруг бронепоезда. В этом зареве было отчетливо видно, как время от времени из бронепоезда выскакивали солдаты и тут же падали, сраженные нашими пулями.
Наши пушки успели хорошо пристреляться и снаряд за снарядом направляли по железнодорожному полотну, по бронепоезду, который все еще огрызался. Цепи противника перешли в атаку, но их встретили в штыки и разгромили, заставив отойти с тяжелыми потерями.
Вдруг ночную тьму озарили громадные столбы пламени, и по лесу покатились звуки непрерывных взрывов.
Видимо, один из снарядов попал в вагон с боеприпасами. Долго еще с грохотом и воем взрывались гранаты и снаряды. Отдельные взрывы сливались в один общий грохот, все кругом гудело и стонало. Когда грохот стал наконец затихать, языки пламени еще стремительнее взвились вверх и высоко поднялось громадное зарево пожара, будто извещая весь мир о кострах революции, зажженных на тихих полях Латвии.
Теперь сопротивление белых было бессмысленно. Изредка из бронепоезда еще раздавались отдельные запоздалые выстрелы. Но вот в отблеске пламени заметался на нем белый флаг. Неприятно запахло гарью.
Первым на паровоз бронепоезда прыгнул Яник Кал-нынь. Перед топкой лежали убитые осколками гранат машинист и какой-то офицер. Калнынь понял: машиниста силой принудили вести этот поезд смерти! Он осмотрел паровоз и увидел, что тот почти не пострадал. Топка еще не успела остыть, и Калнынь начал подбрасывать в нее дрова. Напрягая последние силы, он пытался поднять пар. Скорее, скорее привести паровоз в действие. Ведь теперь он наш!
И вот окрестности огласились громким гудком паровоза, радостным, победоносным. Стрелки были взволнованы до глубины души.
Вскоре бронепоезд двинулся в сторону станции. Но долго еще пламя озаряло ночное небо и огненные языки лизали снег и придорожные кусты. Потом на поле боя наступила тишина. Где-то вдали прогремели последние выстрелы, посланные вдогонку отступавшим белым. Но вот и они смолкли. Наступила тишина.
Утром на станции собралось много народу посмотреть на отнятый у врага бронепоезд. Все смеялись над хвастливыми лозунгами «Смерть большевикам», написанными на вагонах, и дивились невиданным рисункам — черепу с двумя скрещенными костями.
Подойдя к обгоревшим вагонам, люди с содроганием увидели на почерневших платформах, между
— Господи, страсти какие! промолвила старуха в сером платке, утирая глаза. Кто знает, стало ли ей жаль погибших или она вспомнила о сыне, убитом под Борисоглебском. — Неужели же нельзя без этого?
— Нет, нельзя, — ответил ей Антон Нейланд, стоявший у поезда. Он хотел что-то сказать ей, но, вспомнив, что прошлой ночью в бою погиб его лучший друг Алфред Микелсон, промолчал. Потом посмотрел на старую женщину и еще раз твердо сказал: — Нельзя!
колокольня
При форсировании Днепра погибли десятки латышских стрелков. Их сразили белогвардейские пули, и молодые жизни поглотила пучина, пустив по голубой воде красные разводы.
Когда стихли бои, рыбаки выловили в плавнях трупы. Похоронили их на берегу под акациями, вблизи станицы Казацкой. Окрестные жители до сих пор это место зовут «Латышской могилой».
Весной, когда цветет акация и над степью плывет ее медвяный запах, там в лад со звонкими ветрами звучат песни. Поет молодежь, радуясь солнечным утрам, в которых столько бодрости, жизни, веселья. Звенят песни по берегам свободного Днепра, пышно цветет акация на могиле латышских стрелков. А на левом берегу, как раз напротив, стоит монастырь. В нем устроен свиноводческий совхоз «Победа революции». Директором этого хозяйства был недавно назначен бывший латышский стрелок Джек Эйланд.
Еще издали, с палубы парохода, Эйланд приметил монастырскую колокольню, как и прежде гордо возвышавшуюся на крутом берегу, далеко видимую отовсюду. Эйланд люто ненавидел эту колокольню еще с той поры, когда ему пришлось изрядно поторчать на ее верхотуре по соседству с колоколами. Пока шли бои, те хранили молчание. И только когда осколок снаряда или шальная пуля ударялись об их позеленевшие бока, колокола, точно раненные, глухо стонали. И монастырские монахи, словно крысы, затаившиеся в подвалах, испуганно крестились и тарабарили молитвы.
Колокольня была хорошим наблюдательным пунктом. Оттуда просматривалась вся окрестность, чуть ли не до
самого моря. С макушки колокольни как на ладони были видны передвижения противника. С колокольни можно было корректировать огонь артиллерии, беспощадно громившей сосредоточения вражеских войск. _
Потому-то колокольня постоянно находилась под обстрелом, независимо от того, в чьих руках она была. Но колокольня, всем на зло, продолжала надменно возвышаться над степью. Она пестрела от выбоин, снаряды дробили ее толстые стены, и все-таки ни перед кем не склонила она головы. И местные жители невольно прониклись благоговением к монастырю, который, казалось, сам бог бережет.