Персоналии: среди современников
Шрифт:
Неудивительно, что мы всей редакцией “Нового американца” поехали в аэропорт Кеннеди встречать Аксенова. Тот вышел с женой Майей и элегантным портфелем-дипломатом.
– А вещи? – спросили мы.
– Какие вещи? – удивился он, ибо приехал покорять Новый Свет налегке, но в пижонском прикиде.
Довлатов справедливо считал Аксенова апостолом стиляг, вкладывая в это определение глубокий и антисоветский смысл. Первые нонконформисты и жертвы “Крокодила”, они являли собой наглядный пример сопротивления не только штанам с мотней, но и всей партийной среде, где их носили. Помня
На первых порах Аксенова ждали гонорары матери, Евгении Гинзбург, за ее знаменитую книгу “Крутой маршрут” – чуть ли не первую лагерную прозу на Западе. К тому же, готовясь к Америке, он для разминки перевел и напечатал в “Иностранной литературе” “Рэгтайм” Эдгара Доктороу.
От себя Аксенов приготовил Новому Свету роман “Ожог”, который невозможно было напечатать дома. Рукопись он сумел передать и нам с Вайлем, чтобы критика уже ждала премьеру. У меня до сих пор хранится большой фрагмент, не вошедший в книгу. В нем фигурировала африканская амазонка.
“Ожог” был до предела начинен узнаваемыми персонажами, бурным действием, религиозными откровениями и любовными связями (может, поэтому для африканки не осталось места). Это было массированное прощание автора с молодостью, ее надеждами и его героями. Мы написали об этом в первом отклике на роман в статье с безнадежным названием “Разгром”.
Аксенов резко и безжалостно оставил своих любимых героев. Он перестал им доверять. Всю жизнь они рука об руку с автором творили бессмертные шедевры, сочиняли музыку, изобретали формулы, лечили рак, и вдруг выяснилось, что вылечили палача, и что бы ни открыли – из всего делают бомбы, и какой бы джаз ни играл – из него получается гимн. И даже если бросишься под колеса зловещего экспресса, он только быстрее полетит птицей-тройкой.
В этой книге даже самое дорогое для шестидесятников – кодекс дружбы – мутировал под давлением переродившейся среды: “Где это видано, чтоб в беде товарищей оставляли! Да лучше пристрелить обоих!”
“Ожог” вошел в Америку со скрипом. Отчасти из-за безжалостного отзыва Бродского, который сказал, что “роман написан шваброй”. Когда в “Ардисе”, выпускавшем эту книгу и затеявшем собрание сочинений Аксенова, возмутились, то Бродский спросил, что он должен был делать.
– Промолчать, – сказал основатель издательства Карл Проффер и был, конечно, прав.
Тем не менее, Аксенов вошел в американскую литературу и даже написал роман по-английски. Себя он с понятной местным иронией называл “самым известным писателем Вашингтона”, города, известного политикой, а не литературой. Ее он много лет любовно преподавал американским студентам, которые отвечали ей и ему взаимностью. “Проходя” с ними “Мертвые души”, Аксенов предлагал придумать приключения Чичикова в Америке. Все отправили его в Голливуд.
С Василием Павловичем мы встречались то у него в Вашингтоне, то у нас в Нью-Йорке, однажды и в Москве, где он пришел на презентацию
Где бы он ни был, вокруг образовывался вихрь признания – Аксенов всегда был модным. Ему удалось то, о чем мечтают все писатели – перешагнуть границу поколений, покорив их всех. И романтических читателей журнала “Юность”, и бородатых диссидентов, и постсоветскую Россию, где “Московская сага” гордо лежала на книжных развалах. При этом нельзя сказать, что Аксенов “задрав штаны, бежал за комсомолом”, как бы тот ни назывался. Просто он всегда был молодым, и его проза сохраняла способность освежить мир. Не перестроить, а остранить: сделать новым – юным.
Борясь со “звериной серьезностью” (его любимое выражение), Аксенов поставил на “карнавал и джаз” и прижился в Америке. Аксенов исповедовал вечный нонконформизм, взламывающий окостеневшие формы. Об этом, в сущности, все его книги, но прежде всего моя любимая – “Затоваренная бочкотара”.
В этой ранней повести произошло невозможное. Очистив иронией штамп и превратив его в символ, Аксенов сотворил из фельетона сказку, создав положительных героев из никаких. Поэтому лучшим памятником шестидесятникам – самому длинному у нас литературному поколению – была бы затюренная, затоваренная, зацветшая желтым цветком бочкотара, абсурдный, смешной и трогательный идеал общего дела для Хорошего Человека.
Второй поэт
Говоря о Лосеве, я должен начать с имени. Сперва читателям казалось, что их двое: Алексей писал статьи, Лев печатал стихи. Когда в “Новый американец” стали поступать жалобы на невнятицу, Лосев публично объяснился, сказав, что это не такая уж новость: и Толстой подписывался то Лев, то Алексей.
Для своих, однако, Лосев нашел выход, объединив оба имени в одно домашнее: Лёша. В этом не было никакой фамильярности. Ему была свойственна, по его же словам, “петербургская неприязнь к амикошонству”. Все американские годы с ним был на вы не только я, но даже Довлатов, хотя они приятельствовали еще в Ленинграде.
Дружить с Лёшей было легко, приятно и лестно. Учтивый и обязательный, он составлял идеальную компанию в путешествиях и – не скрою – в застолье. Деля с ним пристрастный интерес к трапезе, мы всегда вкусно ели друг у друга. На память об этом взаимном увлечении Лосев написал пространное и ученое предисловие к нашей книге “Русская кухня в изгнании”. В нем он соединил кулинарию и словесность. Начиналось оно категорически: “Русская литература, простите за каламбур, питалась от русской кухни”. И кончалось на торжественной ноте:
И стихи, и кулинарные книги читаются, чтобы получить эстетическое переживание приобщения к культуре. Но если вы поэт, то искра чужого творчества может иной раз зажечь и ваш творческий огонь. И вы смотрите на холодильник, белый, как лист бумаги, в котором таятся еще не открытые возможности.
С Лосевым мы часто вместе ездили на славистские конференции. Особенно когда они устраивались в экзотических местах вроде Майами, Нового Орлеана и Гавайев, где приключилась характерная история.