Персоналии: среди современников
Шрифт:
Несмотря на тридцатилетнюю дружбу домами, наши отношения никак нельзя было назвать бесконфликтными. По всем мыслимым поводам у нас были диаметрально разные взгляды. Он голосовал за республиканцев и ненавидел Клинтона, а я – считал его самым успешным президентом и выбирал остальных среди демократов. Лосев твердо стоял за “Континент” Максимова, я – за враждующий с ним “Синтаксис” Синявских. Ему Солженицын нравился весь, я до позднего так и не добрался. Как все “бродскисты”, он снисходительно относился к “Мастеру и Маргарите”, я влюбился в роман еще в седьмом классе.
Мы знали о наших разногласиях и терпели их, любуясь собственной толерантностью. Но однажды наши литературные вкусы
Сидя за рулем, я вел машину с нормальной скоростью, пока Лёша излагал свои аргументы. Но когда приходила моя очередь, то, боясь быть грубым, я смягчал голос и автоматически до предела снижал скорость. Лишь достигнув конца пути, мы сообразили, что за нами, не в силах ни свернуть, ни обогнать, пристроилась длинная череда местных автомобилей. Вся колонна двигалась синкопами, и никто даже не гудел, так что нашему семинару на колесах ничто не помешало.
В литературоведении Лосев любил выглядеть педантом: сухое перо, точное слово, брезгливое отношение ко всяким архитектурным излишествам. Именно поэтому поистине бесценны его комментаторские труды. Думаю, ни одному русскому гению не досталось такого толкователя, как Бродскому. Буквально каждое его слово Лосев помнил и понимал. Я это точно знаю, потому что проверял. Однажды не выдержал и позвонил, чтобы спросить:
– Что значит строчка “В парвеноне хрипит «ку-ку»”?
– “Парвенон” – гибрид парвеню с Парфеноном, – молниеносно, как будто ждал этого вопроса всю жизнь, ответил Лосев.
И тут я уже сам вспомнил часы на башне с наивными деревянными колоннами – ампир провинциального Провинстауна, где и была написана “Колыбельная Трескового Мыса”.
Со своими стихами Лосев обращался не так, как с чужими. Об этом я тоже спросил, когда решил узнать, каково его рабочее определение поэзии. Бродский считал стихи ускорителем мысли, Пастернак – губкой, Лёша – игрой, как он сказал, опять почти не задумавшись.
Про других он бы так не сказал, но про себя можно. Стихи Лосева действительно насыщены игровой эквилибристикой. Каждое стихотворение – как цирковой номер: под куполом и без сетки. В такой поэзии нет ничего ни естественного, ни противоестественного, только – искусное.
Я отлично помню, как случилось открытие Лосева-поэта. Оно произошло совершенно неожиданно. Первую подборку в богемном журнале “Эхо”, который издавали в Париже Владимир Марамзин и Алексей Хвостенко, сопровождало чрезвычайно хвалебное предисловие Бродского. Оно начиналось, как он же любил говорить, с верхнего до: “Стихи Льва Лосева – замечательное событие отечественной словесности, ибо они открывают в ней страницу дотоле не предполагавшуюся”.
Бродскому не сразу поверили: “Платон мне друг”, и все знали, насколько они были близки. Тем более, что я сам слышал, как Бродский говорил “меня так не интересуют чужие стишки, что я лучше скажу о них что-нибудь хорошее”.
Но, конечно, в этом случае он оказался совершенно прав: Лосев стал вторым поэтом поколения, совершенно не похожим на первого. За этим он строго следил.
– Если я узнаю, – рассказывал Лёша, – интонацию Бродского в своих стихах, то безжалостно их уничтожаю.
Премьера его сборника “Чудесный десант” (1985) произвела сногсшибательное впечатление. Мы с Вайлем взяли эту тонкую книжицу в 150 страниц с собой в машину на дорогу к Бостону и читали вслух – туда и обратно. Ничего подобного я не ожидал от профессора в пиджаке, жилете и галстуке цветов его колледжа. Уже на 11 странице читателя ждало стихотворение “Рота Эрота”:
Нас умолял полковник наш, бурбон,Пропахший коньяком и сапогами,Не разлеплять любви бутонНетерпеливыми руками.А ты не слышал разве, блядь, —Не разлеплять.В “Чудесном десанте” уже собрался пучок состояний, настроений, аллюзий, которые сразу и навсегда выделяли стихам Лосева персональную поляну с уютной беседкой-кабинетом. В этом спектре чувств билась и одна неожиданная эмоция – ностальгическая, даже патриотическая.
И, наконец, остановка “Кладбище”.Нищий, надувшийся, словно клопище,в куртке-москвичке сидит у ворот.Денег даю ему – он не берет.Как же, твержу, мне поставлен в аллейкепамятник в виде стола и скамейки,с кружкой, пол-литрой, вкрутую яйцом,следом за дедом моим и отцом.Однажды я задал Лёше вопрос, которым люблю дразнить друзей: кем бы вы хотели родиться в следующий раз.
– Русским, – твердо ответил Лосев.
Даже машина (шведская “вольво”) у него была с русским акцентом. За дополнительную плату в Америке разрешают заказывать автомобильные номера на вкус владельца. Лёша так подобрал буквы латинского алфавита, что получилось “КАРЕТА”.
Поздно дебютировав, Лосев избежал свойственного юным дарованиям “страха влияния”. Он не знал его потому, что считал влияние культурой, ценил преемственность и не видел греха в книжной поэзии. Среди чужих слов его музе было так же вольготно, как другим среди облаков и березок.
Войдя в поэзию по своим правилам, Лосев, играя в классиков, отвел себе место Вяземского при Пушкине-Бродском. Просвещенный консерватор, строгий наблюдатель нравов, немного стародум, в равной мере наделенный тонким остроумием, ироничной проницательностью и скептической любовью к родине.
На последней необходимо настоять, потому что Лосев был отнюдь не безразличен к политике. Разделяя взгляды вермонтского соседа по Новой Англии, он, как и Солженицын, мечтал увидеть Россию “обустроенной” по новоанглийской мерке. Локальная, добрососедская демократия, а главное – чтобы хоть что-нибудь росло.
“Извини, что украла”, – говорю я воровке;“Обязуюсь не говорить о веревке”, —говорю палачу.Вот, подванивая, низколобая проблядьКанта мне комментирует и Нагорную Проповедь.Я молчу.Чтоб взамен этой ржави, полей в клопоморевновь бы Волга катилась в Каспийское море,чтобы лошади ели овес,чтоб над родиной облако славы лучилось,чтоб хоть что-нибудь вышло бы, получилось.А язык не отсохнет авось.