Первая и последняя (Царица Анастасия Романовна Захарьина)
Шрифт:
Анастасия Романовна полулежала в кресле и смотрела на большую печь, расписанную по зеленому полю разнообразными цветами и травами. Среди их сплетения скакали белые инороги [10] и летали райские птицы. На дворе уже завихрились студеные октябрьские вихри, мимо окон порою проносились сорванные с деревьев желтые листья, скоро и белые мухи полетят, а здесь, возле теплой, всегда хорошо вытопленной печи, царило вечное лето, радовавшее глаз больной царицы.
10
Так
Рана, оставленная в сердце нелепой и страшной гибелью сына, никак не заживала. Самой-то себе Анастасия могла признаться, что недавно родившийся сын Иванушка, хоть и несказанно обрадовал ее своим появлением на свет, все же не заполнил пустоты в душе, не изгнал из памяти и снов покойного Митеньку. Царь-то был доволен рождением Иванушки, да еще такого здоровяка. Няньки в один голос приговаривали: не царевич-де у них на попечении, а чистое золото!
Когда Анастасия, до неостановимых рыданий, до истерик и припадков, молилась на гробе святого Никиты Переславского, а потом в тревожном ожидании готовилась к новым родам, ей казалось, будто появление на свет этого ребенка (как и в прошлый раз, чуть ли не с первого дня она знала, что снова будет сын!) разом поставит все на место в ее жизни, наладит отношения с мужем, замостит «страшную трещину, которая пролегла меж ними после того страшного случая на Шексне. Сын унес с собой весь свет их прежней жизни, всю радость и всю любовь, которая их соединяла.
Самое страшное, что муж, несомненно, считал Анастасию повинной в гибели сына. Если бы она не отговорила его слушаться увещеваний Сильвестра и Адашева, если бы они не поехали в Кирилло-Белозерский монастырь… Сначала он беспрестанно выговаривал, выкрикивал, выплакивал это вслух, потом слегка поуспокоился, однако в каждом его взгляде жили прежние попреки, каждый день ощущала Анастасия, что она — жена опальная. Может быть, даже и разлюбленная. Ведь, бывало, они теперь по нескольку дней не видались, царь спал один и отдельно трапезничал, якобы за неимением времени рассиживать с женой…
Вдруг подпрыгнуло, ожило сердце — в сенях раздались знакомые твердые шаги. Боярышня, дремавшая у двери на лавке, подскочила с вытаращенными глазами:
— Царь, матушка! Государь! — И кувыркнулась в ноги вошедшему.
Анастасия привстала, цепляясь за подлокотник кресла, тревожно ловя выражение мужнего лица: в духе ли он? Давно, давно было меж ними заведено, чтоб царица в своих покоях мужу даже в пояс не кланялась — они обменивались нежными приветствиями или лобызались при встрече. Однако Бог знает, в каком он, супруг и государь, теперь расположении…
— Ну, здравствуй, — беспечно сказал Иван Васильевич, подходя к жене и небрежно касаясь ее лба губами. — Здорова ли? Линзей на тебя жаловался — ты-де строптива и молчалива, не сказываешь ему про хвори свои.
— Да сколько можно про одно и то же сказывать? — тихо молвила Анастасия, с трудом пробиваясь через перебои сердечные. — Если кому на роду написано от лихоманки сгинуть, никакие затеи лекарские не уберегут.
— А не скажи! — хохотнул царь, небрежным взмахом изгоняя из комнаты боярышню, словно надоедливую кошку. — Я вот третьего дни уберег и тебя, и себя, и сыночка нашего от тако-ой лихоманки! Видела бы ты, как Старицкий бородой пыль с моих сапог обметал, а княгиня Ефросинья своими
Анастасия невольно покосилась на руки мужа: не остались ли язвины на коже? Небось слезы Ефросиньи Алексеевны пожесточе щелочи будут! Хотя прошло ведь уже три дня — зажили язвины, даже если и были. А муж только нынче сыскал время сообщить ей о таком событии…
— Теперь я их связал! Теперь, если со мной вдруг беда, они за тебя и сына Ивана горой стоять будут. За каждую вашу волосиночку дрожать. Приключись что с вами — на них на первых вина падет, они первые облихованы останутся.
Анастасия только головой покачала. Нет, не удержит Старицких дурная слава! На самого царя они руку поднять не осмелятся, это правда. А вот останься Анастасия с сыном единственной преградой на пути княгини Ефросиньи и медоточивого Владимира Андреевича…
— Не верю я Старицким! — прижала она руки к сердцу. — Помнишь, как при твоей болезни они на трон лезли? « .
— Так ведь никакой болезни и не было, — отозвался Иван Васильевич беспечно. — За что ж людям вечно пенять?
— Однако моей родне ты за их слабость пенять не перестаешь, — не сдержала царица обиды. — Уж кто ближе к Иванушке и мне, кроме братьев моих? Однако их ты властью не облек, в отдалении держишь, в опале неправедной.
Что, Захарьиных на царство? — фыркнул Иван Васильевич. — Кто же это из них спит и видит себя на троне? «Правитель Данила Романович»? Или «правитель Никита Романович»? А то, может быть… — он прищурился недобро, — может быть, «правительница Анастасия Романовна»?
Озлившись от такой явной напраслины, Анастасия только и смогла, что дерзко бросить:
— Ну и что? Была ведь правительница Елена Васильевна — так почему не быть Анастасии Романовне?
— Э-э, не-ет! — протянул муж, медленно водя из стороны в сторону своим длинным, сухим пальцем, украшенным тяжелым перстнем-печаткою. — Не-ет, душа-радость! Навидался я баб на троне. Матушку свою у власти вовек не забуду с ее лисьими хитростями. Разве она о стране, о благе государственном думала? Ей власть была нужна, чтобы на свободе блуд блудить, местечко на троне рядом с собой очищать для своего…
Он осекся, отвернулся, стиснул кулаки.
Анастасия, обмерев, смотрела на его худую сгорбленную спину. Первый раз на ее памяти муж так грубо отозвался о матери. Прежде говорил о ней, может быть, и без особой любви и даже без почтения, но хоть видимость приличий соблюдал. Ясно теперь: позорная тайна, тяготевшая над его происхождением, слухи, что он сын не князя Василия Ивановича, а любовника Елены Глинской, Ивана Овчины-Телепнева, до сих пор терзает царя.
— Христос с тобой, государь Иванушка, — пробормотала Анастасия ошеломленно. — Ты что же думаешь: если, не дай бог… — она поспешно перекрестилась, — я сразу полюбовника к себе в ложницу покличу? Да ведь у меня никого нету в целом свете, кроме тебя, неужто ты не знаешь?
Это признание почему-то подействовало на царя, как удар плетью. Он так и передернулся, обернувшись к жене с выражением новой, незнакомой ярости на лице.
— Ну, свято место не бывает пусто, — буркнул, неприятно гримасничая в безуспешных попытках унять дрожь левого века: дергало его, стоило лишь ему взволнаваться, с тех самых пор, как на глазах погиб сын. — Нету никого, говоришь? Как это — нету? А Васька, за которого ты меня слезно молила, выпрашивала местечко ему потеплее да подоходнее?