Первая всероссийская
Шрифт:
День свой на Выставке инспектор Ульянов проводил точно по плану. Два утренних часа, до открытия самой Выставки, он сидел на педагогических курсах, всякий раз занимая одно и то же крайнее место, где сел в первое утро. Потом шел наверх, в отдел прикладных пособий, и подолгу изучал каждое, казавшееся ему полезным для народных школ и трудным, чтоб сделать на месте. К небольшой фигурке его и длинной лысинке уже привыкли и гиды, и комитетчики. Где было возможно, они снабжали его чертежами или каким-нибудь, за излишком не попавшим на полку пособием, охотно отвечали на вопросы и даже, в свободную минуту, когда народу не было, сами начинали разговор. Почти все на третий же день узнали, откуда он, и обращались к нему по имени-отчеству. Как раз в этот день случилось событие, о котором им до зарезу нужно было поделиться с ним, но именно этот день стал
Осенью 1871 года, в самых первых числах сентября, Александр II был в Тюмени и монарше соизволил поглядеть на кочующих калмыков. Он знал о них не больше тех парижан, кто глазел, стоя на тротуарах, как в рядах победоносной русской армии, разгромившей Наполеона, лихо скакали на своих мохнатых лошадках знаменитые своей отчаянной храбростью калмыцкие части, в национальных одеждах и шапках, в дорогом сафьяне, с приподнятыми на сапогах носками на китайский манер. Но в Тюмени ему широко были показаны быт, религиозные обряды, свадьбы, конские состязанья, перекочевки калмыцкого народа, и все это — драгоценные уборы, множество золотых и серебряных божков, пестрота и яркость обрядов — очень понравились царю, и царь милостиво заметил, что следовало бы показать все это на будущей выставке в Москве.
Некий ловкий предприниматель воспользовался царским мановением бровей. В Москве на Ходынке построили огромный цирк на 2000 сидячих мест и 36 лож. В центре его сделали арену ста саженей в длину и пятидесяти в ширину. Деньгами и обещаниями, заискивая у калмыцкой знати именем царя, а у богатого ламы — подарками, предприниматель собрал пятьдесят калмыков, вместе с женщинами и духовенством, и привез их в Москву с семью кибитками, — одна из семи была «хурулом» — монастырем; с предметами домашнего и церковного быта, двадцатью четырьмя знаменитыми лошадками и пятью верблюдами. Газеты задолго описывали предполагаемое зрелище, особенно богослужение, — настоящее, в настоящем хуруле, исполнителями духовных обрядов «гелюнами» и помощниками их, «гецуль» и «манжик». Перевирая факты и названия, газетные фельетонисты рассказывали москвичам, что «астраханские калмыки выкочевали из Китая в 1630 году, заняли громадный район между Волгой, Каспийским морем, Кавказом, землей Войска Донского и Саратовской губернией. Кочующий народ, не знающий оседлости, ныне состоит из 60 000 человек монгольского происхожденья, делится на семь округов, именуемых улусами, из коих четыре государственных, а три принадлежат частным лицам, религия у них ламайская, и главное духовное лицо, лама, кочует вместе с паствой».
Трудно было проверить, насколько эти беглые газетные данные справедливы. Но москвичи проявили к калмыцкому цирку, о котором писалось, что это «частное предприятие», повышенный интерес. Покуда вели с вокзала величавых верблюдов, презрительно глядевших на толпу из-под мохнатых бровей, восторгу мальчишек конца не было. Но вот показались маленькие мохнатые лошадки с ногами, словно отлитыми из стали, а за ними кибитки… Пока размещали все это на Ходынке, в Москве только и разговору было, что о предстоящем зрелище. Попы отплевывались при описании богослужения: в хуруле все будет всерьез, бурханы — сидячие лепные идолы, разрисованные красками, множество золотых божков на каждое явление природы и каждый жизненный случай, серебряные жертвенники в виде чашечек с пшеницей и фруктами, а при богослужении музыка: трубы наподобие флейт, но в сажень длиной; тарелки вроде литавр, раковины, издающие звук при дудении в них; бубны и звоночки тонкой китайской работы.
— Тьфу, тьфу, прости господи! Язычество будем проповедовать, — сказал Чевкину даже священник церкви Успенья, считавший себя образованным и без предрассудков.
— Цветочки русского колониализма, — вскользь заметил Жорж.
Извозчик подвез Илью Николаевича к цирку как раз вовремя. Огромные афиши извещали о том, что с двенадцати дня до потемненья здесь будет проведен весь, со всем житьем-бытьем, личным и всенародным, «день калмыцкого народа». Расплатившись с извозчиком, Илья Николаевич купил сидячее место в первых рядах и, вдыхая воздух цирка, — смесь пыли, песка, животных испарений, мокрой лошадиной шерсти, — пробрался к нему через тесную толпу. Кто-то, одетый в обычное немецкое платье, уже говорил с арены вступительную речь, едва слышную даже в первых рядах, — что-то вроде «не зрелище показное для забавы, а настоящее, житейское дело, перекочевали под Москву, кочевать им все равно, где и куда, корм для лошадей и верблюдов получили и живут сами по себе, как всегда, как у себя дома, не стесняясь взглядов. Тайн у них нет!..»
— Неважно, что тайн у них нет, — сказал кто-то за спиной у Ильи Николаевича, — it is not decent, это нескромно, неблагопристойно жить на виду, как для спектакля… «Итс нот дизн…», надоедное в привычных домах английское выраженье наверняка принадлежало какой-нибудь гувернантке. Илья Николаевич обернулся посмотреть, — и правда, за ним сидела старая суховатая мисс в крашеных букольках рядом со своим питомцем, прыщеватым и хилым мальчиком лет двенадцати.
Тайн у них нет… бедные, проданные своими же за русские рубли, что же им делать? — с горечью подумал Ульянов, отвернувшись от говорившего на арене и переводя глаза на кибитки. Они стояли по три в ряд, открывая дорогу к центральной — хурулу. Начиналась церемония богослужения, действительно проводимого всерьез. Яркое солнце сияло в небе, с утра безоблачном, и мешало как следует рассмотреть, что происходит на сцене. Изредка ослепительный «зайчик» от гладкого золотого предмета, отполированного до блеска, ударял в глаза и слепил, огненно горели одежды из шелка, красного и желтого. Илья Николаевич нагнулся и прикрыл глаза от солнца.
Один из гелюнов, облаченный поверх одежды в длинный халат пунцового цвета, в плоской пятиугольной шапке двигался к раскрытому настежь хурулу. Внутри хурула виден был яркий, великолепно расписанный бурхан, осененный многоцветными шелковыми хоругвями, а серебряные чашечки перед ним с жертвоприношеньями. Навстречу идущему гелюну из хурула выходит другой, держа в руках просверленную раковину, обвитую тоже разноцветными лентами, — словно ковер ярких горных цветов, перед глазами переливалось и сверкало на солнце это многоцветье шелков и росписи, золота и серебра. Гелюн, вышедший из хурула, поднес раковину к губам и издал свист, сперва слабый, потом сильнее, — оглушительней, крещендо, — и под звуки острой, пронизывающей трели выходит медленно, важно, мелкими шажками по ковру шествие гелюнов по два в ряд. На них китайские короткие юбки, сафьяновые сапожки, высокие головные уборы, начинается обрядовая музыка, — трубы, тромбоны, литавры, барабаны. Острые и отрывистые звуки как бы вызывают и вызывают людей, и вот, по их зову, по три человека в ряд, выходят из кибиток калмыки и склоняются перед хурулом. Казалось, по выходе из хурула первого священника — в нем уже никого нет, кроме раскрашенного бурхана. Но, выступая из глубины палатки, идет новый гелюн, — с лейкой в руках. Он льет из нее воду на протянутые к нему ладонями вверх руки калмыков, и те умывают ею себе лицо и голову.
И опять приходит на ум сравненье с цветами, с растительным миром. Все здесь необычно пестро, узорно по рисунку, ласкает глаза приятным, гармоничным соотношением красок, ярких, как на хвосте у павлина; все подражает природе, раскинувшемуся ковру лугов, заросших цветами. Ничего, ужасающего или пугающего глаз, и вместо кровавых жертв — пшеница, фрукты в серебряных чашечках. И в заключенье — вода…
— Какой симпатичный народ! — опять услышал Илья Николаевич от кого-то по соседству.
Обряд закончен: наступает передышка, — солнце склоняется уже ко второй половине дня. Опять некто в немецком платье, — черным пятном, как диссонансом, врываясь в многоцветье арены, кричит что-то. Первые ряды разбирают; можно выходить в перерыве, осматривать кибитки, кто пожелает — закусывать в ближайшем ресторане или пить калмыцкий чай, — весьма здоровый и полезный напиток; а также рекомендуется кумыс, — кобылье молоко, тут же надоенное. В шесть часов начнутся игры, — выгон табунов, выгон дикого коня, джигитовка, скачки, показ перекочевья, умыкание невесты.
Часть зрителей уехала в город пообедать на Выставке; кое-кто разошелся по домам, удовольствовавшись богослужением. Но Илья Николаевич, повинуясь особому чувству, весь день не покидавшему его, спустился со своего места на арену. Он шел между кибитками, внимательно разглядывая их и вдыхая сухой, войлочный запах. В одном месте был зажжен костер, прикрытый для медленного огня; на тагане стоял котел с молоком, не столько кипевшим, сколько испарявшимся, а внизу, на земле, стоял другой котел, соединенный с первым дугообразной трубой. Пар от нагретого молока шел через трубку в нижний, холодный котел, и в нем, охлаждаясь, превращался в калмыцкую водку, «арка». При перегоне во второй и третий раз арка становилась уже спиртом, «арза». Ему со всех сторон предлагали чарочку, — он, улыбаясь, благодарил и шел дальше, туда, где перед кибиткой стоял низенький стол с чурбачком, а от близкого костра с гудевшим над ним котелком плыл аромат, — любимый его аромат еще с раннего детства; там кипел калмыцкий чай.