Первая всероссийская
Шрифт:
Пора было в гостиницу за вещами. Хорошо прошла командировка! Илья Николаевич остался очень доволен Выставкой. Доволен тем, что окончил ее осмотр, как начал, — без чувства конца и с открывшимся впереди продолженьем ее — в Симбирске.
Глава седьмая
КОНЕЦ ВЫСТАВКИ
В августе работы у Чевкина почти не оказалось. Выставка явно пустела. Иностранные фирмы, продав, что могли, сворачивались. Представители их, как и доктор Андрью Муррей, полюбившийся за короткое время и рабочим, и ученым ботанического отдела своим простым обхожденьем, уехали еще в июле. Иностранных туристов больше не было. По обмелевшей Волге уже не ездили богатые русские купцы с женами, высаживаясь в Твери, а оттуда по Николаевской железной дороге, наезжая повеселиться на Выставку. Последней парой, которую Федор Иванович сопровождал по Выставке, были два немецких археолога, он и она, оба сухие, высокие, в очках,
С самого утра Чевкин был в странном, непонятном ему состоянье. Он тоже, как двумя неделями раньше инспектор народных школ Ульянов, — видел запустение Выставки, внезапно упавший интерес к ней, и эти первые желтые листья осени, кружась падающие на дорожки ее. Но никогда еще она не казалась ему такой близкой и дорогой, как сейчас. Цепляясь за какие-то смутные надежды, он все ждал от нее неведомого, лично ему предназначенного чуда: необыкновенной встречи, яркого события, чего-то вдруг сразу определяющего судьбу. Фребелевский павильон он обходил, всякий раз прикусывая губу, как делают люди, воспоминая что-то стыдное для себя. Но чудо, неизвестно какое чудо, свет, падающий сверху, теплота и озарение — нежданные, негаданные — должны прийти до того, как эти лубочные избушки будут разобраны, цветы на клумбах увянут, турникеты сняты, флаги убраны, — должны прийти, обязательно должны прийти к нему.
Немецкая чета археологов сразу стала между ним и этим ожиданием чуда. Их длинные зубы, высовывавшиеся при улыбке, почему-то напомнили ему немецкого Рюбецаля на противной картинке в детской книжке, подаренной ему двадцать лет назад гувернанткой. Немцы казались ему агрессивными, жесты их наступающими, слова не просто словами, а намеками, и тон их не вопросительным, а знающим и напоминающим. Если б Чевкину пришло в голову взглянуть на себя в зеркало, он понял бы, что просто очень устал, устал почти до изнеможенья, и бедные немецкие археологи совершенно тут ни при чем.
Он сразу прошел с ними на кремлевский плац, к Севастопольскому отделу, в первой части которого разместился «археологический уголок» с историей Крыма, собранными памятниками дорийской колонии в Крыму, искусственно устроенными склепами с погребеньями древних христиан и большою картиной храма, где, по преданию, «крестился Владимир равноапостольный». Обычно всю эту часть Севастопольского отдела показывал кто-нибудь из русских историков; последним, кого тут слышал Федор Иванович, был сын историка Каченовского. Все они говорили повышенным голосом, сугубо патриотически, называя греческий Херсонес древним русским Корсунем, и Федор Иванович как-то непроизвольно и неожиданно для себя повторил в своих объяснениях запомнившиеся ему фразы: «Когда Корсунь была взята Владимиром, в ней, на развалинах древнего язычества, уже существовало христианство… Вы можете видеть, как в каждом карнизе, каждом барельефе поразительна эта смесь — языческого стиля со строгим вкусом христианства».
— Вы называете греческий стиль — языческим, строгую дорийскую красоту в этих скупых колоннах, в этих линиях орнамента — пышной, а убогую беспомощность христианской орнаментики, это вульгарное ребячество — строгим вкусом? — сдерживая, как показалось Чевкину, клокочущее негодованье, произнесла вдруг немка-археолог, при каждом слове поднимая верхнюю губу и обнажая десны. Муж остерегающе положил ей на плечо руку.
Федор Иванович, машинально повторявший заученные фразы, словно проснулся. Он почти злобно взглянул на немку. В глубине души он был, правда, согласен с нею, но разве не понимает она, что нельзя в чужой стране спорить с трафаретом показа, не им установленным, — да и место ли тут для полемики. Весь этот херсонесский раздел, сделанный по указаньям графа Уварова, давно уже казался ему самому чересчур развлекательным — с этими прорытыми в земле склепами, куда озорники бегали, как в уборную, и откуда неприятно несло сыростью, и особенно с этим почти лубочным макетом храма, раскопанного Уваровым в 1858 году, — сейчас ему как раз предстояло показать немецкой чете этот храм.
— Не будем говорить «вульгарное ребячество», скажем «примитивизм», — примирительно произнес немец, кивая своей жене.
Но та уже неслась дальше:
— Херсонес раскопан графом Уваровым, не правда ли? Тем самым Уваровым, которого прославила переписка с Гёте?.. Наш великий старец был неравнодушен к титулам, это всем известно. И он почтительно отнесся к графу и его затее создать «азиатскую академию». А я слышала от русских ученых, что этот Уваров — дутая величина и ретроград. И тут все это подтверждается. Alles entspricht dieser Meinung! [15]
15
Все соответствует этому мнению! (нем.).
— Либхен! — воскликнул археолог. — Либхен! Либхен!
— Вы ошиблись, Гёте переписывался с отцом нынешнего археолога, умершим много лет назад. Он, кстати, и графом еще не был, он графом был сделан спустя четырнадцать лет после смерти Гёте. А Херсонес раскопан Алексеем Сергеевичем Уваровым, известным в Европе ученым, председателем Русского археологического общества, — археологу странно этого не знать, — вспыхнув, ответил Чевкин. Голос его прерывался.
Он часто попадал в своей роли гида в затруднительное положение, но всегда благополучно выкарабкивался из него. Сейчас он стоял неподвижно, без охоты выкарабкаться, — странное, совершенно незнакомое ему тупое равнодушие к Выставке охватило его. Словно кто-то вдруг сдернул розовую кисею, в которую окутана была до сих пор перед его умственным взором эта дорогая его сердцу Выставка, выросшая, как дитя, у него на глазах, — и за кисеей показалось нечто претенциозное, приблизительное, сделанное с той расплывчатостью, с какой воспроизводит вещи полузнание. Никакого чуда не будет и не может быть. Все кончено с Выставкой, и на Выставке кончено с ним самим, — разве не стал он, как автомат, как та сероглазая, повторять заученные, сто раз кем-то произнесенные фразы? Вот сейчас он поведет этих двух в уваровский храм. Он представил себе этот храм, сделанный в панорамном стиле: в середине картинка, на ней справа и слева сиденья пресвитеров, в центре кресло епископа; по бокам от картинки макеты гор, поросших кустарником, гипсовые отливки разных карнизов и обломков, полуарка, а за ней синь моря, — синь до того яркая, словно весь тюбик размазали… и надгробная плита древних скифов, с фотографией золотых вещей, найденных в скифских могилах и хранящихся в Эрмитаже. Он хрипло сказал:
— Выставка — не научное учреждение, не научный музей. Она создана для популяризации технических знаний и отчасти как общедоступный показ прошлого. В петербургском Эрмитаже вы найдете предметы для более серьезного осмотра.
Сказав это, Чевкин быстро повернулся к ларьку, где сонный продавец клевал носом над несколькими изданиями, купил книгу Мансветова «Историческое описание древнего Херсонеса и открытых в нем памятников», изданную севастопольским отделом Выставки, презентовал ее с коротким европейским поклоном немке и, откланявшись, поспешно вышел на площадь. Он не видел, как реагировала на это археологическая чета; он шел, не оборачиваясь, чувствуя, как дрожат его руки, бьется сердце, неприятно колотясь и мешая дышать, и как жаром обдает ему лицо и голову прилившая кровь. Мысли и ощущенья, с какими он шел, не глядя ни направо, ни налево, не отвечая на поклоны знакомых служащих, не слушая, что сказал ему у турникета сторож, — было бы невозможно изложить связно даже ему самому. Только одно всплывало поверх всего — отвращенье, к себе и своей роли — взрослого человека, образованного человека, годы учившегося на деньги, заработанные чьими-то потом и кровью, сдававшего бесконечные экзамены в заграничных университетах, — для чего, для чего? Баба, которая баранки печет, приносит больше пользы народу. Какое униженье, какая рабская, глупая, никчемная работа, — и что будет дальше за нею? Что может он сделать, он, околачивавшийся в разных университетах? Куда годен, на что годен?
Если б все же обернулся Чевкин на своих археологов, наверное, все эти мысли как рукой сняло бы. Археологи стояли как потерянные, глядя ему вслед. У женщины сквозь бронзовый загар пробивались красные пятна стыда за свою непростительную ошибку. Муж ее стиснул руки жестом непоправимости. Это были захолустные немцы, постоянно мотавшиеся на третьих ролях в чужих экспедициях и тщетно пытавшиеся подняться ступенькой повыше. Вечно удар судьбы сбрасывал их опять на прежнее «третье место». Они совсем не собирались быть агрессивными у русских, напротив — была надежда поправить у русских свои дела. Мужчина всегда находился под пятой у жены своей; и немка, более бойкая, так хотела — о как хотела! — показать этому молодому человеку свою образованность и прогрессивность. И вот они опять, пожилые неудачники, не понятые в своих скромных намерениях, — в ужасном, незаслуженном унижении, в результате глупейшей ошибки.
«Это все ты!» — хотел сказать муж, но взглянул на свою половину и ничего не сказал.
А Федор Иванович шел и шел, не оглядываясь, — сухие ожесточенные слезы душили его. Нет чуда и ничего нет в будущем — лучше подставить голову под оглоблю проезжавшей пролетки, ударить ею со всего размаха об стену. Но что-то, как вожжи, держало его изнутри, направляло движение ног, связывало мускулы на лице, — и прохожий, заглянув в это лицо, ничего не разгадал бы. Хорошее воспитание, eine gute Kinderstube [16] , с дикой иронией по-немецки подумал он, — вот откуда цепь внутренних тормозов, управляющих человеком изнутри. А сухие слезы подступают и подступают все выше… Он дошел до дому, добрался до своей комнаты и, забыв запереть дверь за собой, забыв скинуть ботинки, бросился на кровать, как-то охнул, всхлипнул в подушку, и сухие слезы вдруг хлынули на нее влагой. Чевкин плакал, кусая ее, плакал, стараясь глушить всхлипывания, как делал в раннем детстве. И постепенно все отходило от него — память, мысли, горе, чувство безнадежности, — обволакиваясь белыми клубами душевной усталости. Судорога плача перешла в судорогу зевоты, — и Федор Иванович неожиданно крепко заснул. Он не слышал, как Жорж Феррари заглянул к нему в комнату и тотчас тихонько отпрянул.
16
Хорошая детская (комната для детей) (нем.).