Первая всероссийская
Шрифт:
«Не барышня и не крестьянка, кто ж она?» — подумал Чевкин, приготовившись внимательно слушать.
Полноводный голос разлился по комнате, и слушать стало удивительно приятно. Девушка начала:
— Мы остановились прошлый раз на главе «Цена прогресса». Напомню ход мысли автора из предыдущей главы, где он применяет дарвинизм к истории человеческого общества; читаю, товарищи, это место: «…увеличение материальных благ в Европе бросается в глаза… и бесспорно, количество личностей, имеющих возможность пользоваться удобствами здоровой пищи, здорового жилища, медицинского пособия на случай болезни и полицейской охраны от случайностей, очень увеличилось в последние века. На этой-то небольшой доле человечества, охраненной от самой тяжкой нужды, лежит в наше время вся человеческая цивилизация». — Она остановилась и прикрыла книгу, всю испещренную белыми хвостиками
— Подготовилась, — не то с завистью, не то с удивленьем зашипел басовитый мальчик.
Девушка сверкнула на него карими глазами из-под бровей-шнурочков:
— Читаю дальше из «Цены прогресса»: «Прежде чем учиться, надо иметь учителей. Большинство может развиваться лишь действием на него более развитого меньшинству. Поэтому… пришлось большинству сначала вынести на своих плечах счастливейшее меньшинство, работать на него, страдать и гибнуть из-за него. Это, по-видимому, тоже закон природы… Примиримся же с фактом, что человечеству для развития было необходимо очень, очень дорогою ценою приготовить себе педагогическую семинарию и более развитое меньшинство, чтобы наука и разносторонняя жизненная практика, мышление и техника, накопляясь в этих центрах, постепенно развивались на большее и большее число людей…»
Она читала и читала, поднимая свой грудной голос на более важных местах, останавливалась на них и оглядывала слушателей. Иногда — в перебивку с Лавровым — вплетала свои собственные рассуждения, но потом, без всякого конфуза, оговаривалась, что это не Лавров, это она… «выгоды современной цивилизации оплачены не только неизбежнымзлом, но еще огромным количеством совершенно ненужного зла, ответственность за которое лежит на предыдущих поколениях цивилизованного меньшинства…». Зла в прошлом мы исправить не можем! Люди страдали, они гибли от голода, от невежества, от болезней, от невозможного, надрывистого, непосильного труда, и этих погибших мы не можем вернуть к жизни, мы заплатить цену их страданий не в силах. Но зато мы в силах сделать это для страдающей массы народной сейчас, в наше время! Лавров пишет… но я лучше прочту, вот что он пишет за всех нас: «член небольшой группы меньшинства», — это мы с вами, — «видящий собственное наслаждение в собственном развитии, в отыскании истины и в воплощении справедливости, должен сказать себе: каждое удобство жизни, которым я пользуюсь, каждая мысль, которую я имел досуг приобрести или выработать, куплена кровью, страданиями или трудом миллионов. Прошедшее я исправить не могу, и как ни дорого оплачено мое развитие, я от него отказаться не могу: оно именно и составляет идеал, возбуждающий меня к деятельности. Лишь бессильный и неразвитой человек падает под ответственностью, на нем лежащей, и бежит от зла в Фиванду [17] или в могилу. Зло надо исправить насколько можно, а это можно сделать лишь в жизни. Зло надо зажить.Я сниму с себя ответственность за кровавую цену своего развития, если употреблю это самое развитие на то, чтобы уменьшить зло в настоящем и в будущем…»
17
Имеется в виду пустыня, куда спасались от греха верующие.
В этом месте голос девушки обрел необыкновенную, звенящую выразительность, глаза ее потемнели, казалось, зрачки расширились на всю радужную оболочку, щеки пылали, и бисеринки пота выступили на лбу. Она переживала каждое прочитанное слово, словно клятву, которую дает перед всеми собравшимися, и дает не за одну себя, за всех них, за все свое поколение. Отблеск этого зажженного света в лице ее пылал сейчас на всех лицах. Слушатели молчали, но молчанье их не было безмолвным. Казалось, оно росло и вздымалось в комнате, как огромная невидимая волна.
Чевкин был потрясен и невольно закрыл глаза рукой, словно от внезапной яркости. Он впервые видел то огромное, пронзительное действие, какое оказывали «Исторические письма» Лаврова на русскую молодежь.
«Какой же она оратор, какой пропагандист! — думал он в изумлении. — Да и все они, и этот красавец Флаксман, и этот младенец с басом, — как сильно, как слитно они все это переживают… Дело, по правде, совсем не в Лаврове, Лавров пишет плохо, туговато, сухим языком, а они воспламеняются — отчего? Откуда это берется? От своих мыслей? От сердца? Общий самогипноз?»
Но и Чевкин сам чувствовал общий гипноз, переживая его по-своему. Эти знают, что им делать, куда идти, чтоб жизнь прожить с пользой. А он — не знает. Но он хочет найти свой путь, должен найти свой путь!
— Пора, пойдем! — шепотом сказал Жорж, наклонившись к самому его уху. — Они до утра читать будут. А мы — старики среди них, да и не члены кружка. Идемте, Федор Иванович, проснитесь!
Чевкин с трудом поднялся с пола, потирая затекшие ноги. Молча поднял завалившуюся за спину шляпу и двинулся вслед за Жоржем, стараясь ступать на цыпочках.
— Где живет эта девушка? — спросил он утром, за завтраком, Жоржа. — Я хочу к ней зайти и поговорить.
— Вы сперва с Делля-Восом поговорите, а потом с ней — практичней будет! — вмешался старый Феррари, отложив в сторону «Вестник Европы». — А то можете потерять хорошее занятие. Жорж, обрати вниманье! В Петербурге заседает Международный Статистический конгресс, а вот, не угодно ли, «Вестник Европы» в последнем, августовском номере печатает такую статистику! — Он опять надел снятые было очки, погрузился в журнал и, наконец, отыскал нужную страницу. — Вот слушай! На семь дворов в Харькове приходится один кабак… Число кабаков в Харькове с каждым годом растет. В 1869 году — 439, в 1870 — 499, в 1871 — 568. А сейчас в Харькове распивочных заведений, не считая буфетов, где водкой торгуют, — 675! Интересно, будут ли это оглашать на Статистическом конгрессе?
Жорж повернулся к Чевкину, не отвечая папаше.
— Какая такая девушка? — Он ложечкой, аккуратно, бил по горячему яйцу, сваренному по его рецепту «в мешочке» — так, чтоб белок был твердым, а желток жидким.
— Девушка, которая вчера читала.
— А! — Жорж почему-то засмеялся и стал медленно, со вкусом есть свое яйцо, бросая в него крохотные щепотки соли и перца и подкладывая кусочки сливочного масла. — Будут, отец, зачитывать питейные заведенья в Англии, так, по крайней мере, в программе четвертого, что ли, конгресса стояло, а у нас — не знаю. Не подготовлен ответить.
— Я спросил, где живет эта девушка? — упрямо повторил Чевкин.
— Живет далеко, в Раменском или Кунцеве, точно не припомню, а ночевать должна была у Липы. Вы зайдите во дворе к священнику, может быть, еще застанете ее.
— Какой ты социалист! — раздраженно сказал отец. — Никакой ты не социалист, если не интересуешься статистикой. По-настоящему тебе следовало бы съездить на этот конгресс, там вся мировая печать присутствует.
Отец с сыном любили так пререкаться за чаем, покуда Жорж не доест все, что ему полагалось. Чевкин уже знал, что оба они обожают друг друга и этими пререканьями забавляются, как кошка, внезапно кусающая за ухо котят своих или бьющая их не больно бархатной лапкой. Он встал, аккуратно сложил салфетку, послал в открытые двери на кухню, куда скрылись мадам Феррари с Варварой Спиридоновной, свое всегдашнее «спасибо» и поспешил к себе за шляпой. Через минуту, сопровождаемый дружеским тявканьем жирного и кудлатого Бобки, он зашагал через двор, по заросшим травою разбитым плиткам старой дорожки к низкому каменному дому священника. Чевкин явно волновался и был сам удивлен своей решимости, — опять ноги несли его раньше, чем могла догнать мысль. И когда поповна, в домашнем фартуке, потная и пропахшая постными оладьями, раскрыла на его стук двери, — в первую минуту не знал, что сказать. Первой сказала Липочка:
— Здравствуйте! — Она забыла его имя-отчество, но помнила его, как жильца Феррари.
— Здравствуйте, Липочка, — смущенно ответил Чевкин, — ваша подруга еще не уехала?
— Уезжает сию минуту. Да вот она!
И вчерашняя девушка вышла в переднюю. Она была одета в нарядное платьице, почти доходившее до пола, с накинутой поверх, на плечи, темной пелеринкой, как носили тогда провинциальные барышни. Шляпка с большим бантом и чем-то вроде фазаньего пера лихо сидела у нее над самым лбом, закрывая брови, а толстая глянцевитая коса перекинута была на грудь. Ему стало жалко вчерашней ее короткой юбки, делавшей эту девушку не похожей ни на барышню, ни на крестьянку. Сейчас она решительно напоминала пригородную барышню-дачницу. В руках у нее был узелок, и от нее тоже пахло оладьями.