Первая жертва
Шрифт:
— О да, — повторил надзиратель, — все ваши дружки ужаснорады возможности снова встретиться с вами, сэр.
Кингсли ни от кого не ожидал сочувствия, но все же был ошеломлен, столкнувшись с такой злобой. Ему казалось, что персонал тюрьмы презирает его не меньше заключенных, и Кингсли с ужасом понял, что не сможет искать у них защиты от неизбежной мести своих бывших подследственных.
Среди нарастающего шума раздался голос:
— Нужно было отправить тебя прямиком в Пасхендале, симулянт чертов!
Кингсли, как и всем остальным, было известно это название. Очередная неприметная деревушка, которую целыми веками
— Я не отправлял ваших братьев в Бельгию! — крикнул Кингсли и получил пощечину от надзирателя.
— МистерКингсли, сэр,в тюрьме заключенным запрещено говорить, — сказал надзиратель, хотя ему пришлось сильно повысить голос, чтобы перекричать шум голосов.
У Кингсли путались мысли, и не только от удара. Неужели они обвиняют егов национальной трагедии, которая уничтожает их родных и близких? Кингсли был проницательным знатоком человеческой природы, и ему были прекрасно известны многочисленные уловки, на которые готов пойти человек, лишь бы обвинить кого угодно, но только не себя, однако такого он не ожидал. Это не поддавалось никакой логике. Ему захотелось крикнуть, что среди всей толпы только онневиновен. Что только онпытался в силу своих скромных возможностей остановить эту войну. Но Кингсли уже понял, что в охватившем нацию коллективном безумии любые разумные доводы обречены на провал. Более того, они только провоцировали, а не успокаивали бушующие эмоции. Теперь, оказавшись на самом дне, он начал понимать, толпа разорвет его на куски именно из-за его интеллекта.
Наконец Кингсли оказался в кабинете начальника тюрьмы. Он стоял на аксминстерском ковре и ждал, а сам начальник сидел за огромным дубовым столом, не отрываясь от разложенных перед ним бумаг, и старательно делал вид, что не замечает Кингсли.
Молчание растянулось минут на пять, и наконец начальник заговорил, по-прежнему не удостоив заключенного взглядом.
— Я так понимаю, что эта война «оскорбляет вашу логику», — сказал он, просматривая статью о судебном заседании в старом номере «Дейли телеграф». Он держал страницу за уголок, презрительно зажав его большим и указательным пальцами, словно даже газета могла заразить его микробом трусости и упадничества.
Кингсли начал сожалеть, что прибегнул к слову «логика», объясняя свою точку зрения на суде. Его цитировали повсюду, и его рассуждения вызывали особое возмущение, потому что воспринимались как показатель врожденного снобизма и нравственной ущербности. С другой стороны, как еще он мог ответить на дурацкие вопросы? И почему он должен извиняться за свою правоту? Все его доводы сводились именно к этому слову.
— Да, сэр. Она оскорбляет мою логику.
— Вы считаете патриотизм нелогичным чувством?
— Нет, но я не считаю, что патриотизм — достаточное оправдание поразительно нелогичного поведения.
— Поразительно нелогичного поведения, СЭР! — рявкнул стоящий
— Поразительно нелогичного поведения, сэр, — повторил Кингсли сквозь зубы.
— Вы не считаете это достаточным оправданием? — сердито передразнил его начальник тюрьмы. — А какое оправдание нужно англичанину для проявления патриотизма? О чем вы говорите, жалкий резонер?
— Убийство миллионов людей для достижения определенной стратегической или политической цели кажется мне совершенно нелогичным, независимо от того, насколько благородные чувства скрываются за этим поступком.
— Наша цель — победа.
— Возможно, это и есть наша цель, сэр, но я полагаю, что эта цель обманчива.
— Вы не верите, что мы можем победить? И поэтому не идете сражаться?
— Я не думаю, что речь по-прежнему идет о «победе». Для меня очевидно, что так называемая «победа» будет столь же разрушительной для победителя, как и для побежденного. Каждый участвующий в этой войне народ будет изможден и надломлен.
— Господи боже мой! Вы говорите так, словно вам безразлично, кто победит: мы или немцы!
— С точно зрения логики это действительно не имеет значения.
Начальник тюрьмы, трясясь от ярости, вскочил на ноги. Он обогнул стол, сшибив второпях чернильницу. Подойдя к заключенному, начальник поднял кулак, и Кингсли даже показалось, что он его ударит.
— Вы свинья! Грязная свинья, сэр! Пацифист — это одно, а предатель — совсем другое! Вы — поганый предатель.
Кингсли ничего не сказал, поняв, что спровоцировал очередную вспышку ярости. Он высказал свое мнение, и никто его не услышал. Теперь он в тюрьме. Зачем повторять одно и то же? Ему снова не удалось промолчать, и он снова поплатился за свой интеллект и эго.
— Мой сын пал в битве за Лос, — выдавил из себя начальник тюрьмы. — Он повел своих людей прямо на немецкие пулеметы. Эти ублюдки, немцы, измолотили его с двухсот ярдов! Его и почти всех, кто шел за ним! А теперь вы стоите здесь и говорите, что вам безразлично, кто победит: мы или немцы.
Кингсли сумел удержаться от ответа. Сдерживаться ему было трудно, и он слишком поздно стал этому учиться. Всего несколько дней, даже несколько часов назад он не смог бы промолчать. Он бы пустился доказывать, что смерть сына начальника тюрьмы — не его вина. Это вина самог омолодого человека. Вина правительства. Вина каждого, кто не смог восстать против безумия войны. А единственный невиновный здесь человек — это он сам.
Начальник тюрьмы сунул под нос Кингсли фотографию своего сына. Кингсли и раньше видел эту фотографию. Точнее, не именно эту фотографию, а множество практически одинаковых фотографий. Их были десятки, сотни тысяч. Миллионы одинаковых образов. Они были повсюду: на каминных полках и пианино, в медальонах, они стояли в рядок на столиках, их печатали в черной рамочке в газетах. Всегда одна и та же фотография. Молодой человек в студии фотографа, с застывшим лицом, чтобы черты не размазались, когда свет попадет в затвор. У офицеров обычно на коленях лежали перчатки и трость; солдаты стояли, иногда парами или тройками. Братья, кузены. Товарищи. У наиболее задорных парней фуражка была набекрень, и изредка в руках человека на снимке были пистолет или сабля. Но, несмотря на эти мелкие отличия, все фотографии, по сути, были одинаковы. Молодые люди, застывшие и словно окаменевшие при жизни, которым уже скоро предстоит застыть и окаменеть в объятьях смерти.