Первичный крик
Шрифт:
Обсуждение
Поскольку содержание любой фобии символично и уникально для каждого больного, то не существует какого-то универсального смысла для всей их совокупности. Два человека с одинаковыми фобиями могут иметь разные источники их возникновения. Для одного человека страх высоты может быть связан с чувством отсутствия почвы под ногами (лишение поддержки), а для другого это страх перед прыжками с высоты. Можно потратить всю жизнь на попытки разгадать значение фобии, ее истинное содержание. Усилия надо сосредоточить на другом — на реальных страхах. После ощущения и переживания реального страха фобия становится ненужной.
Эффективность и ценность первичной гипотезы относительно страхов подтверждается тем фактом, что фобии исчезают и не возвращаются в какой бы то ни было форме после того, как больной
Существует большое искушение думать, что кто-то извне может тем или иным способом разрешить текущие проблемы пациента. Вся идея консультирования и просвещения невротиков, снабжения их брошюрами, излагающими голые факты (например, метедрин разрушает ткань печени) представляется мне в корне ошибочной. Информация играет, конечно, определенную положительную роль, но иррациональные силы, стоящие за патологическим поведением суть первичные силы. Впрыскивание отдельных разрозненных фактов не в состоянии остановить и обратить вспять первичный поток. Психологическое консультирование и убеждение больного в том, что надо быть внимательным и нежным по отношению к жене и детям, будут мало что значить для человека, которому приходится десятилетиями подавлять в себе ярость, ждущую высвобождения и разрешения. Надо твердо усвоить, что мы имеем дело не со страхами и гневом; мы имеем дело с людьми, страдающими от страха и гнева. Первичная терапия призвана помочь людям пережить великий страх, обусловленный ранним детским опытом, чтобы все дальнейшие переживания не сопровождались патологическими страхами.
Ким
Семена моего невроза были посеяны в раннем детстве, когда я жила в родительском доме. Эта тема красной нитью проходит через все мое детство, так как мои родители выражали свою любовь ко мне только и исключительно материальными подарками. Яне помню, чтобы меня ласкали или брали на руки. Тем не менее, я никогда не могла признаться себе, что родители меня не любят. Я чувствовала себя безобразной и злой, но не чувствовала и даже не осознавала умом значение и последствия этого отсутствия любви.
Но откуда я теперь знаю, что мои родители никогда не любили и уже не полюбят меня? Не так давно мать рассказала мне об одной сцене (точно таким же тоном она могла рассказать мне об эпизоде бейсбольного матча), — когда отец впервые увидел меня, вернувшись домой с войны в 1945 году. Он заставил мать разбудить меня, посмотрел на меня, убедился, что я такая же, как все другие дети, и вышел из комнаты. Услышав этот рассказ я несколько часов безутешно рыдала. Конечно, я не помню этой сцены, но я знаю, что на протяжении целого года после нее я каждую ночь исполняла один и тот же ритуал: вставала на четвереньки и начинала биться головой о прутья кроватки. Думаю, я просто боялась остаться одна, боялась, что меня бросили. Я стучала головой о прутья для того, чтобы напомнить родителям, спавшим в соседней комнате, о моем существовании.
Другим свидетельством отсутствия любви было то, что отец ясно дал понять, что хотел мальчика. Он постоянно подначивал и изводил мать за то, что она не смогла родить сына. Мне всегда коротко стригли волосы. Когда я приходила домой из школы, мне всегда велели переодеваться в джинсы и футболку. Позже я пила пиво с отцом, когда мы по выходным смотрели футбол. Так как он хотел сына, то таким сыном должна была стать я, чтобы заслужить его любовь.
В конце концов, произошел один инцидент, во время которого отец прямо заявил мне, что никогда не мог любить меня в моем естественном виде, то есть, я должна стать кем-то другим, чтобы завоевать его любовь. После этого спора по телефону (я в то время училась в колледже) он написал мне «примирительное письмо», в котором просил не тревожиться по поводу нашей размолвки. Он просил меня вернуться на лето домой, чтобы мы смогли создать новую Ким — то есть, личность, которая удовлетворила бы нас обоих.
Любовь, которой дарили меня родители, принимала форму бессмысленных ограничений и жесткой дисциплины, к которой меня приучали «ради моей же пользы». Мне приходилось просить особого разрешения, чтобы делать то, что другим детям позволяли делать просто так: остаться ночевать дома у подруги, приглашать домой друзей, иногда не ложиться спать вовремя. По утрам, встав с постели, я должна была по списку сделать десять каких-то вещей. Только после этого мне можно было уйти из дома. (Я убеждена, что мать не спала ночами, составляя эти проклятые списки из десяти пунктов.) Эти ограничения и обязанности сделали меня нервным и раздражительным ребенком. Неподчинение и проступки наказывались поркой, когда я была маленькой, а позже оплеухами и запретом на выход из дома в свободное время сроком на один месяц — когда я стала подростком. Это «соблюдение справедливости» сопровождалось сердитыми криками и ворчанием. Помню, как мой отец, после таких ссор, заходил в мою комнату и принимался допытываться, отчего я строю из себя такую несчастную и так плохо себя веду, несмотря на то, что у меня есть все, чего я только могу хотеть. Но что я могла хотеть? Я никогда не могла ответить на этот вопрос. Он постоянно сбивал меня с толку. Действительно, казалось, что у меня есть все. Мне ни разу не пришло в голову сказать, что единственное, чего я от него хочу — это любви; я хотела, чтобы он любил меня и не скрывал этого. Кажется, я разучилась высказывать вслух мои желания. Я не могла попросить его об этом прямо, так как не хотела рисковать — я не пережила бы его отказа. Тогда мне пришлось бы признать и почувствовать, насколько сильно не хватает мне его любви, и как мне больно оттого, что он меня не любит. Вместо этого я скрывала желание под покровом смутного, угрюмого, но очень сильного гнева. Я никогда не отвечала на этот вопрос отца.
Последнее, о чем я хочу сказать относительно моего раннего детства — это общая обстановка в родительском доме. Родители постоянно ссорились, и я всегда становилась участницей этих ссор. Смысл всех этих препирательств заключался в том, чтобы сказать противнику (для меня это обычно были мать или сестра) что-то чрезвычайно обидное, задеть его за живое, ударить в самое уязвимое место. При постоянной практике это искусство было доведено до совершенства, став автоматическим рефлексом. Мы все пользовались им в вечной борьбе друг с другом. Эти словесные перепалки обычно заканчивались дракой между мной и сестрой или звонкой оплеухой, которой отец награждал кого-то из нас. Я помню одну из таких ссор между мной и матерью, когда мне было двенадцать лет. Во время этой ссоры мать сказала отцу: «Или уйдет она или я». Уйти вызвалась я. Такое поведение не было случайностью; я научилась все время прикрываться и вести себя агрессивно, выражаться исключительно саркастическим тоном, чтобы не показать, как мне больно и скрыть свою ранимость на случай следующей атаки. Более того, эта агрессивность и сарказм временами позволяли мне вообще не чувствовать боли, затаившейся под внешним поведением.
Общим знаменателем того, что я только что описала, является отсутствие любви — отсутствие, каковое я не только никогда не признавала, но даже не чувствовала, и это бесчувствие я была вынуждена прикрывать разнообразными системами защиты. Под защитой я понимаю отсечение всех чувств любыми доступными средствами для того, чтобы не чувствовать невыносимой боли от отсутствия любви. Такое отсечение не является результатом сознательного решения. Скорее, это рефлекс, которым организм пользуется, чтобы сохранить свою целостность, этот рефлекс сработал, когда я начала биться головой о прутья моей детской кроватки. С тех пор (и до начала первичной терапии) моя жизнь стала вращаться по порочному кругу. Движущей силой этого бесконечного верчения и циклов смены защит стало опять-таки отсутствие и жажда любви. Не было и не могло быть никакого прогресса; единственное, что менялось — это степень сложности систем защиты, прикрывавших потребность и стремление к обретению любви.
Одна из таких систем — часть защиты, которой я пользовалась, начиная с четырехлетнего возраста — это многие хронические заболевания. Мне было четыре года, когда отец, в виде наказания, швырнул меня (как футбольный мяч) на подушку моей кровати. Я живо помню тот дикий страх, который я испытала, летя по воздуху и падая на кровать и ударяясь о стену. Вскоре после этого я стала страдать высыпаниями необъяснимых и не поддающихся лечению больших пузырей. Эта болезнь, не имевшая видимой причины, мучила меня на протяжении двух лет,