Первое апреля октября
Шрифт:
А командир у них — баба. Бронзовая, в хаки, но — без бороды. С индейскими, многочисленными, чёрными и сальными косичками, свисающими на огромные груди под курткой, с широким приплюснутым носом на скуластом, покрытом татуировкой, лице. Уродина.
Мы стоим в центре импровизированной крепости из мешков, набитых, наверное, песком и уложенных по кругу стеной, высотой в человеческий рост. Она сидит напротив, на табурете. Нас разделяет тёмное пятно погасшего костра. За её спиной стоят двое бородатых с автоматами наготове.
У них
Когда баба произносит что-то на своем тарабарском языке, сморчок усмехается и говорит нам:
— Поске Хабана спрашивать американос, что они забывать в Монте-Вильяно.
— Сказать Поске Хабане, что мы путешествовать, — усмехаюсь я.
Скорее бы всё это закончилось. Мне нужно убить Джилл.
Сморчок бормочет перевод бабе. Та с минуту рассматривает меня. Потом — минут пять — Джилл. Снова что-то произносит, не глядя на переводчика.
— Поске Хабана спрашивать американос, что вы мочь сделать для революсьон? — переводит сморчок. — Сколька баксы мочь американос давать?
— У нас мало баксы, — качаю я головой. — Очень мало баксы. Ничего не давать. Обратитесь к наш президент.
Сморчок неодобрительно кривится и переводит мой ответ.
Баба сплёвывает в чёрный круг угасшего костра зелёную жвачку из каких-то листьев. И произносит одно слово. Всего одно. Сморчок может не затрудняться — я и так понимаю, чтооно значит.
Нет, это невозможно. Я ещё не сделал главного. Смысл всей моей жизни — убить Джилл. А она — вот она, жива и здорова, стоит рядом со мной. И тоже, кажется, понимает, что сказала атаманша.
— Пит… Дай им денег, — произносит она, с мольбой заглядывая в мои глаза, когда откуда-то на зов сморчка появляются двое головорезов с кривыми саблями наголо и направляются к нам.
Да ладно ты, я и сам понимаю, что напрасно выпендривался.
— Ничего не давать, кроме двести баксы, — торопливо говорю я сморчку. — Двести баксы для революция! Вива ля революсьон!
Баба делает движение рукой, верзилы останавливаются, не дойдя до нас пары шагов.
— Ты никогда не знала счёта деньгам, — говорю я этой стерве. — Я пахал как пр оклятый, а ты целыми днями валялась на софе с женскими журналами, жевала жвачку и придумывала, какую бы новую тряпку за штуку баксов себе купить.
— Ты же сам уговаривал меня не работать, — возражает она.
— Я же не думал, что от скуки ты начнешь вертеть задом направо и налево.
— Хам! — шипит она.
Я достаю бумажник, отсчитываю десять двадцаток и протягиваю подбежавшему ко мне сморчку. Он берёт деньги, выдергивает у меня из руки бумажник, возвращается с добычей к атаманше. Значит, дело не в их революционной совести, которая не позволяет грабить американских подданных. Наверное, не более чем обычное для всех революционеров разгильдяйство, помешавшее сразу обыскать меня.
— Ты распустилась до того, что начала думать, будто я тебе чем-то обязан, — продолжаю я. — Ты требовала всё больше и больше. Ты обращалась со мной как с вечно в чем-то виноватым приживальцем. Ты превратилась в содержанку. Но мне не нужна была содержанка!
Бумажник жаль. Но сейчас не до него.
Я вижу, как мой нож входит в её печень, рассекая бурую плоть. Тошнота снова подкатывает к горлу…
— Тебе вообще никто не нужен! — бросает она, отворачиваясь.
— Поске Хабана спрашивать, за что вы ссориться? — прерывает сморчок наш диалог.
— Скажите Поске, что…
— Она зваться Хабана, — обиженно перебивает переводчик. — Хабана — это имя, а «п оске» — значить по английскому «гражданин».
— О'кей. Сказать поске Хабане, что мы не ссориться. У нас тоже революция. Революсьон.
Он ухмыляется и передает мои слова уродине Хабане.
Рио-де-Жанейро, 2005
Это была наша первая поездка. Джилл всегда мечтала побывать в Бразилии, увидеть карнавал, статую Спасителя, Сальвадор и Игуасу.
Я не знаю, зачем я ей нужен. Я знаю, что ей нужен мой кошелёк, а не я. Но чёрт возьми, мой кошелёк — совсем не предел мечтаний для женщины и менее красивой, обаятельной и страстной, чем моя Джилл. Дела у фирмы, где я работаю, идут всё хуже и хуже. Мой скромный личный бизнес тоже не становится успешнее от провала в наших с Джилл отношениях и той уймы впустую потраченных на новые наряды, путешествия, бары и слежку за женой времени и денег.
В сотый раз спрашиваю себя, что мне мешает расстаться с этой женщиной, и не нахожу ответа. Мой психолог, которому я отстёгиваю по сотне за сеанс, лишь загадочно улыбается и несёт какую-то ахинею про пауков-самцов и детские комплексы. Но я и с этим прощелыгой не могу расстаться, потому что только ему способен рассказать о Джилл всё. И каждую пятницу я исправно, с чувством неизбывной глухой тоски и безнадюги, оставляю у него сотню долларов.
Я пытался вернуться к друзьям, на которых как-то забил после женитьбы, но оказывается, что друзья мои — совсем незнакомые мне люди, с которыми даже подходящую тему для разговора найти нелегко.
Я волокусь за Джилл на Корковаду, тащусь за ней на Пан де Асукар, глазею на Паку Империал и Ботанический сад и вдрызг напиваюсь на Копакабане.
В какой-то лавчонке, в Петрополисе, я зачем-то покупаю нож — скорее красивый, чем смертоносный: с костяной рукоятью и гравированным, словно покрытым изморозью, клинком.
Джилл, которая прекрасно провела время в компании двух загорелых мачо, лишь бросает на мою покупку мимолётный взгляд и дёргает бровью.
Монте-Вильяно, 2007