Первые грезы
Шрифт:
– FrБulein Starobelsky, будьте так любезны спуститься вниз, в канцелярию, я там на столе или на конторке, или, может быть, на этажерке между книгами, забыл свою записную книжечку. Пожалуйста, поищите, a то мне стольких сегодня спросить нужно… Уж вы извините.
Милый, добрый человек! Я убеждена, что он никакой книжечки не забывал, a просто хочет дать мне прийти в себя. Добрая душа!.. Не торопясь, напившись предварительно воды, спускаюсь я вниз, обшариваю всю канцелярию - конечно, ничего. Возвращаюсь с пустыми руками.
– Ach mein Gott! Извините, пожалуйста, она y меня тут, в кармане, a я вас беспокою. Ох, что значит старость, все забывать начинаю.
Это
– Муся, родная, что с тобой?
– заботливо обнимает меня Вера.
– Скажи, может быть, я чем-нибудь помочь тебе могу?
Одну минуту мне хочется все, все рассказать ей, ей одной, она поймет; но нет, не могу, больно.
– Не спрашивай, Вера, потом, когда-нибудь.
То же самое отвечаю я и мамочке, которая не на шутку встревожена.
– Ты была такая веселая вчера… - недоумевает она.
– Здорова ли хоть ты?
– Да, мамусенька, не беспокойся, только мне говорить не хочется.
Глава VIII
Объяснение.
– Белые цветы.
Через день после этого, как и собирался, пришел Николай Александрович. Явился такой веселый, насыпал сразу целый град шуток, острот, как всегда бывало с ним, когда он в хорошем настроении. Но ни шутки его, ни остроты вовсе не казались мне забавными. Пристально, внимательно, словно в первый раз, разглядывала я его. И голос, и лицо, и манера говорить, все то же, ведь передо мной тот самый, так давно знакомый мне, человек; почему же, почему кажется он иным, новым и совсем посторонним? Он почти тотчас же спохватывается, что мне не по себе; вся веселость мигом исчезает и уже с тревогой в голосе подходит он ко мне:
– Что с вами, Марья Владимировна ?
Но я ничего не отвечаю и все время избегаю говорить с ним с глазу на глаз.
– Вы сердитесь на меня? За что? Что случилось?
– наконец улучает он момент, чтобы спросить меня.
Я снова пристально смотрю на него, вслушиваюсь в его слова… Вот опять оно, то же лицо, которое я видала там, на скамеечке; так же звучит и голос его; но не дрожит, не бьется радостно мое сердце, как в тот памятный вечер, не становится так легко и отрадно на душе. Я только слышу и вижу, больше ничего. Но ведь это же он, он самый? И он, и не он: словно вдруг, по какому-то волшебству, свалился окутывавший его прежде светлый, искрящийся, нарядный чехол, и стоит он теперь серенький, тусклый, поблекший, такой обыкновенный, заурядный, невзрачный…
– Марья Владимировна, пожалейте же меня, скажите, что случилось. Почему вы так странно относитесь ко мне? Почему так недоброжелательно, почти враждебно смотрят ваши глаза? Ради Бога, в чем дело?
Что могу я сказать. Молча подхожу я к этажерке, беру с нее злополучный том и протягиваю ему.
– Прочтите эту книгу, всю, все просмотрите, тогда вы поймете.
Он смотрит на заглавие:
– Что-то знакомое, вероятно, читал, - говорит он, собираясь перелистывать ее.
– Ради Бога, нет, не теперь, не сейчас, потом… y себя дома…
Мне почему-то становится страшно и невыносимо подумать, что сейчас, сию минуту, он при мне наткнется на это стихотворение; жгуче-стыдно, больно за него, за то, как тяжело и стыдно сделается тогда ему самому; не знаю, что еще, но я так волнуюсь, что боюсь расплакаться. Он забирает книгу и уходит.
Странно, сколько раз еще в прошлом году выписывала я на листочек этот номер, и все-то книга была y кого-нибудь на руках, и вдруг теперь, именно теперь… Прочти я ее раньше и потом, летом, услышь это стихотворение, едва ли бы вспомнила я, что уже читала его, похоже, да, но столько есть похожих, a теперь…
Дня через два, придумав какой-то подходящий предлог, Николай Александрович является снова.
– Марья Владимировна, - начинает он: - я, конечно, понял, в чем дело. Что могу я возразить?
– факт налицо. Ио скажите, разве мое преступление настолько велико, чтобы вы из-за него так круто изменили ваше отношение ко мне? Вы молчите? Неужели же, действительно, это такое громадное преступление? Скажите?
– Да - односложно подтверждаю я.
– Но чем же? Что такого ужасного совершил я? Сказал неправду?
– пусть так; стихотворение сочинено не мною, но оно почти мое: в то время я столько раз, столько десятков, если не сотен, раз повторял его про себя, оно так точно, так полно отражало мое собственное душевное настроение, что если бы я заговорил сам, то, вероятно, других выражений и не нашел бы; так оно и вышло; эти слова стали моими, все стихотворение моим, продуманным, прочувствованным, пережитым мною. Пусть я увлекся желанием показаться лучше, даровитее, что ли, больше, выше, чем я на самом деле, и присвоил себе чужое творчество, - оно вышло само собой, невольно, это не было заранее обдумано, a сорвалось под влиянием обстановки, переживания минуты, желания подняться в глазах того, кто так дорог, так… Ведь в том, что я люблю вас, глубоко люблю, ведь в этом вы не сомневаетесь, Марья Владимировна? Скажите, вы верите в это?..
– Н…нет, н…не знаю.
– Но, при взгляде на, действительно, растерянное и искренно скорбное выражение его лица: - Впрочем, может быть, пожалуй и да, - продолжаю я.
– Только это все равно, совсем все равно. Вот вы сейчас говорили, но я вас только слышу, точно слова ваши скользят по мне, скользят и скатываются. Вы говорите хорошо, так все это красиво, кажется искренно, я вижу, слышу, понимаю, но… Не чувствую, в глубину, в душу… Ничего не западает…
– Но, может быть, это только теперь, сейчас? Вы огорчены, возмущены, даже оскорблены, но ведь это пройдет, уляжется, не останется навсегда? Скажите мне, что вы простите меня, что опять станете прежней, снова поверите мне. Скажите же!
Я вижу, что он страдает. Мне жаль его и потому я молчу.
– Так будет, будет все по-прежнему?
– настаивает он.
– Н…не знаю, право, не знаю… Едва ли. Я всегда всем верю, верила и вам, мне даже в голову не приходило, что вы можете говорить неправду, да еще мне, - зачем? A теперь, теперь будет наоборот: что бы вы ни сказали, я буду думать: «а правда ли это?» Вы станете так хорошо, красиво говорить, a я… Не сердитесь, не обижайтесь, я хочу совсем-совсем откровенно вам ответить… Право, я не виновата, я бы и хотела сама, но… y меня в душе будто что сдвинулось.
Вошла мамочка, и разговор наш прекратился. Через несколько минут Николай Александрович начал прощаться.
– Что это, Муся, Николай Александрович y тебя последнее время точно в немилость впал?
– улыбаясь спрашивает после его ухода мамочка, обнимая меня.
– Не то, чтобы в немилость, но он солгал мне в одной вещи, ну, я и не могу уже по-прежнему относиться к нему, раз он оказался не тем, чем я его считала.
– Что же, он показал себя дурным человеком?
– Нет, не то что дурным, может, он даже и хороший, но только совсем-совсем обыкновенный, такой маленький, серенький человечек.