Первые проталины
Шрифт:
— Павлуша, ты…
Отец видел плохо. Зрение его было подпорчено на последней войне маленьким гранатным осколочком, зацепившим некий микроскопический нерв. Отец носил очки с синими стеклами, и очки эти пугали деревенских бабушек и детей. Но дети очень скоро привыкли к очкам учителя, тогда как бабушки продолжали пугаться. Отец плохо видел и, естественно, не все предметы смог обнаружить в заплечном мешке сына, с которым тот появился в Жилине.
— Павлуша, принеси луковицу.
Павлуша идет в кладовку. Отец красными от свеклы пальцами нашаривает
Отец низко-низко наклоняется над изобретением, прячет руки далеко за спину и так стоит, словно принюхиваясь.
Возвращается Павлуша. На его ладони большая золотистая луковица, проросшая двумя зелеными рожками. Павлушины губы по-прежнему не улыбаются. Во взгляде — отвага, дерзость, превосходство.
— Павлуша… — шепчет отец. — Зачем тебе это?.. Неужели не надоело?
— Ну и что дальше? — Павлуша выжидает, готовый к отпору. — Винегрета лишишь?
— Отчего же… — Отец разрезает луковицу пополам. Одну половину кладет на полку, другую чистит, затем крошит в винегрет. — Расскажи, пожалуйста, урок.
Павел ставит перед собой испещренную знаками ладонь на ребро (большой палец нагло оттопыривается вверх), не таясь, начинает считывать с ладони латинские буквы, составляющие алгебраическое уравнение. Минут через пятнадцать Павлуша не выдерживает:
— Убрать… мину?
— Не отвлекайся, сынок. Что там у нас по литературе?
— «Анчар». Стихотворение А. С. Пушкина.
— Слушаю тебя, Павел.
— «В пустыне мрачной и глухой…» Послушай, отец. Она взрывается только с детонатором и только если поджечь шнур. А так вполне надежно. Давай я ее на двор вынесу?
— Читай. И не перевирай, пожалуйста, Пушкина.
— «В пустыне чахлой и немой… На почве, зноем опаленной…» Хочешь, я ее в землю закопаю? На время?..
Отец снимает очки. Темные их стекла, как маска, прятали до этого лицо. И вот лицо предстало незащищенным. Свет керосиновой лампы с трудом выхватывал из наступивших сумерек невеселые глаза, бледную уставшую кожу вокруг глаз, неуловимо дрожащие губы — детские на взрослом лице губы, налитые обидой и растерянностью.
— Пушкина, сынок… Пушкина. Как молитву! Меня Пушкин не раз выручал. И тебя выручит. Никакая мина не страшна, Павлуша, если с Пушкиным… в сердце.
Затем долго ели винегрет. Сочный, сладкий, ароматный, он, казалось, никогда не опротивеет и… не насытит. Да и не было ему замены: хлеба — по стограммовому кусочку, сахарку колотого — по зубчику. Чай разводили по большой кружке — с сахарином. А зубчик сахара — на десерт.
За окном в сучьях березы, льющей к земле бледно-зеленые плети веточек, там, где в ее вершине прятались сразу два скворечника, не могли угомониться крикливые семейные скворцы. А когда угомонились, на смену им за березой, ближе к ручью, отделявшему школьную поляну от леса, где-то в ракитнике робко воскликнул соловей.
Отец, услыхав соловья, улыбнулся, перестал жевать, лицо его приняло удивленное выражение: «Рановато нынче певец объявился». А Павлуша не знал, что ему теперь делать: бунтовать или тихонько обнять отца и терпеливо досидеть вечер под аккомпанемент отцовской гитары, забыв себя колючего, злого, безрадостного? Вот он потянулся к раме окна, с шумом, демонстративно захлопнул створки.
— Мне холодно!
Отец свое окно закрывать не торопился. Он еще несколько мгновений слушал: а не возникнет ли вновь пение дивной птицы? Дышал вечерней свежестью, различая в ней запахи леса, недальней пашни, возвращающегося в деревню грязного, со слежавшейся за зиму шерстью стада.
— А хорошо здесь… Тихо. Славно.
Павлуша роняет голову на руки, уставившись злыми глазами на мину.
— Тоска зеленая…
Свистевший, вздыхавший и даже что-то напевавший до этого самовар неожиданно притих. Это было сигналом к тому, что вода в нем закипает и медный «полковник» (так прозвали они самовар за многочисленные медали на позеленевшей груди) вот-вот начнет плеваться кипятком.
Заприметив, что отец ушел в себя, задумался, Павлуша осторожно снимает с самовара трубу, отливает в заварник кипятку, чтобы из «полковника» не лилось через край, затем, отщипнув в масленке крошечку лярда, незаметным образом опускает сало в самоварное нутро, на раскаленные угли. И тут же глушит самовар медной заглушкой, на которой вместо ручки — захватанная руками катушка из-под ниток.
И сразу веселеет в ожидании событий. Пусть незначительных, зато не занудных, после которых и похихикать не грех. Сейчас отец насторожится, затем робко потянет носом воздух. Далее — нос его заработает часто-часто и шумно: ноздри начнут раздуваться и опадать, как бока у загнанной лошади… Сняв очки, отец будет дико озираться. Посмотрит на потолок, после — на пол. Ощупает взглядом печь, стены, углы. И вдруг вспомнит о самоваре!
— Фу ты, черт! — подпрыгнет неловко, ринется, задевая ногой за лавку и чуть не роняя очки из рук.
Павлуша доволен. Хоть что-то началось… Какой-то пузырек в их тихом болоте лопнул! Отец срывает заглушку с самовара, пытается нюхнуть, однако тут же отшатывается: самовар пышет нестерпимым жаром. Отец надевает свои непроницаемые очки, долго смотрит сперва в нутро «полковника», далее — в глаза Павлуше…
Отец вспоминает, как третьего дня, когда он протапливал помещение класса, в печке что-то взорвалось. Он не стал тогда выговаривать сыну. Мальчик одинок уже несколько лет. Жил все эти годы своей маленькой страшной жизнью. И почему — маленькой? Просто — страшной. Без семьи, без родительских рук. Один среди взбаламученных войной взрослых. Пусть хоть теперь оттает, привыкнет к мысли, что у него есть близкий человек, а не просто отец «документальный».