Первые проталины
Шрифт:
— Что ты натворил?
— Уборщицу эту… Капку… потрогал.
— Как то есть — потрогал?! И почему — Капку? Капа — девушка прежде всего, а не уборщица.
— А почему тогда убирает? Полы моет почему?
— Она не убирает, не полы моет, она работает, трудится.
— Деньги зарабатывает.
— И деньги зарабатывает, потому что так принято… Среди людей.
— Потому что жрать люди хотят!
— Жрут звери, скотина… А люди едят. И они в этом не виноваты нисколько. Так устроен человек. И ты в том числе.
—
— Я хочу, чтобы ты… состоялся. Чтобы ты учился жить лучше. И становился не только умнее, но и добрее. Снисходительнее к окружающим. И ко мне в том числе. Почему ты тронул Капу? Что это значит?
— А мне захотелось! Мне интересно было. Руку протянул и потрогал. За ногу.
— За… ногу? Да ты с ума сошел! Я думал так… За плечо, скажем.
— За плечо, выходит, можно, а за ногу нельзя? Почему?
Отец выронил красный карандаш на страницу тетради, снял и снова надел очки, улыбнулся едва заметно под синими стеклами очков.
— Так тебе что же… понравилось, что ли, девушка?
— Еще чего! — покраснел и сразу же насупился Павлуша. — А чего выпячивает?! Выставляет почему? Нужно было ногой поддать как следует! А чего?!
— Стыдись… Она ведь не виновата. И добрая она девушка. О тебе даже словом не обмолвилась. А ты ее так напугал. Я думал: беда какая! Не своим голосом человек закричал…
— А-а… Все они так. Щекотки боятся до смерти. И тряпкой, дура, еще размахивает.
Павлуша кое-как уселся за парту. Ноги пришлось протянуть далеко вперед. Рука машинально нашарила в парте какой-то предмет. Не то кусок ссохшейся земли, не то древесную гнилушку. Мальчик брезгливо поднес находку к глазам.
— Это хлеб, — не снимая очков, определил отец.
Павлуша положил темный комок перед собой на парту. Пристальней вгляделся в это нечто неопределенное, не обладавшее ни запахом, ни цветом хлеба. Различил какие-то соломинки, семечки, разных размеров блестящие зернышки, а также — шелушки и еще что-то спекшееся, сплошное.
— Какой же это хлеб? Как такое кусать? Такое и в рот-то не полезет…
— Это хлеб, Павлуша. Крестьянский. Так сказать — весенний. С примесями.
— А мы не такой хлеб едим.
— У нас по карточкам, государственный, магазинный. А это на трудодни.
— И Капка такой крестьянский ест? А почему тогда здоровая такая?
— Она не от хлеба такая, от молодости… От картошки, от воздуха деревенского. От породы: у нее мать тоже сильная, без мужа четверых детей воспитывает. А потом, у них там, в деревне, в каждом хозяйстве по-своему: одни еще с осени экономно хлебушек замешивали, пополам со всякой добавкой… Берегли муку. Другие сначала цельный, чисто ржаной выпекали, а теперь вот и не хватило.
— Землю едят…
— Ну, не землю… Такое, если из печки, свеженькое, так и ничего. Особенно — с молоком, у кого корова…
— А у кого нет коровы? Вот у Груздева Серёни — коза. Они только щи забеливают молоком.
— Сейчас, Павлуша, многие бедствуют. Война, окаянная, все подъела. А тут еще засуха, неурожай… Пока новое не подрастет, не накопится — потерпеть придется.
— Отец… Послушай, а ведь у нас такие… конфетки маленькие, «подушечки». Которые на сахар давали. Где ты их прячешь? Дай мне пару. Заговорили о еде… Слюни текут. Одну Серёньке, одну мне.
— Непорядок, Павлуша. Конфеты — к чаю. А чай после того, как ты ответишь урок.
— А если не отвечу? Что тогда?
Отец снял очки и не сразу, а лишь некоторое время спустя скрылся за ними вновь.
— Павлуша, ты мой сын. Поэтому… прежде всего — уроки. А не чай.
— Короче говоря: если не отвечу — есть не дашь?
— Не дам.
— Уйду тогда…
— Куда?
— Куда глаза глядят! К маме… на могилку.
Спрятавшись за очками, Алексей Алексеевич долго потирал ноющий висок. И вдруг, вскинув голову, с тихой улыбкой на губах поманил к себе сына указательным пальцем.
— Чего еще? — Павлуша нехотя завозился, стиснутый досками парты, как капканом.
Отец продолжал выманивать Павлушу, помогая указательному пальцу кивками головы, шевелением губ, смешливым подрагиванием носа и даже ушей. Слов он не произносил, так как боялся их разрушительной силы.
Наконец Павлуша выдернул из-под парты сперва одну, затем другую ногу. Бесшумно босыми ступнями продвинулся по доскам некогда крашенного пола к столу. Отец шарящим, подслеповатым движением руки поймал сына за худенькое непокорное плечо, привлек к себе вплотную.
— Павлуша, посмотри мне в глаза. Я ведь твой друг. Верь мне.
— Ты мой отец. Родитель. А никакой не… друг.
— Старший друг. Помимо всего. И никогда тебя не предам. Просто я сейчас вижу чуть дальше, нежели ты. На несколько ходов. Выражаясь шахматным языком. Пока что я опытнее тебя. Тебе может показаться, что я излишне жестковат… А ведь это для того, чтобы там, в будущем, тебе было помягче…
— И конфетку жалеешь поэтому?
— Да не конфетку я жалею! А тебя… Беспощадно жалею! Ты мне — дело, урок, я тебе — ужин, конфетку.
— Как в цирке. С медведем…
— С медвежонком! — Отец прижался головой к худенькой груди сына, неловко сбивая очки набок. И тут же отпрянул молодцевато. — Да, пока что — как в цирке! Пока что — по Дарвину, Сеченову, Павлову. А потом и по-товарищески будет у нас с тобой. По-мужски. Не горюй, сынок. Мы с тобой не одни на белом свете.
— А с кем? С Лукерьей?
— И с Лукерьей, понятно. А главное — с надеждой! Мы должны пробиться! К свету, к Жизни с большой буквы. Сквозь голод и холод, сквозь глушь и несправедливость… Сквозь смерть, если хочешь! Сквозь страх смерти.