Первые проталины
Шрифт:
— Ну, здорово, земляк… — Сегодня Тараканова почему-то не шумела, должно быть тактику сменила. Разговаривала настороженно, по сторонам оглядывалась. — Зачитаешься, земляк. Небось «Декамерона» обрабатываешь? Ладно, сиди уж. Мне твой отец нужен. Настоящий он мужчина, не то что некоторые… которые никогда ни с кем не целовались, разве что с ложкой алюминиевой…
— Да я лучше с лягушкой поцелуюсь, чем с тобой…
— Ишь, злыдень какой. Праздник сегодня. Сегодня все целуются. Да и не к тебе я вовсе пришла. А к Алексею Алексеевичу. Он хоть и ровесник моей матери, как говорится, в отцы годится, но человек обходительный
— Натрепалась Капка! Вот люди. Чесануть бы вас из крупнокалиберного! Поверх голов…
— Вся деревня уже знает, каков ты пай-мальчик. В тихом-то болоте черти водятся. А со мной, глядите на него, — кочевряжится! Цену набивает. Ладно, мы люди не гордые. Приходи нынче вечеркам к заводу кирпичному. Научу тебя целоваться. По гроб не забудешь…
Павлуша демонстративно уткнулся в книжку. Глазами по буквам рыскает, а буквы от него — врассыпную! Ничего понять невозможно, никакого смысла извлечь из напечатанного нельзя. «Что это она? Треплется? Или всерьез свидание назначает? Вот зараза…»
И тут в дом с огорода Лукерья принеслась. Опорки с ног у дверей сбросила и — к печке. Давай там ухватами ли сковородниками шерудить. Как будто званый обед готовила. А на самом-то деле последнюю картошку со свеклой для винегрета доваривала. Отец поручение дал. Потому как сам целый день в огороде копался: навозу ему накануне привезли. Тележку небольшую. Бычком напряженную. Председатель Голубев Автоном расщедрился. К учителю он что-то такое там питал. Какую-то слабость. «Ведь вот же — мог и в Кинешме запросто устроиться, как-никак с наивысшим ленинградским образованием педагог, а выбрал наше Жилино. Сам возле печки ухватами бренчит, в огороде навоз вилами трясет», — восхищался председатель в домашней обстановке. Распорядился даже пол-литра молока — баночку — учителю продавать. С фермы. Драгоценнейшего. По госцене.
Когда еще только знакомились, Голубев Автоном к учителю с бутылкой заявился. Зимой. В пуржицу. От деревни на лыжах прибежал. Прямо в кухню и — бац! — из рукава полушубка стекляшку с прозрачным вином на стол!
— У тебя, Ляксеич, план, и у меня план! Чтоб у него сучок на лбу вырос! И чтобы, значит, кепка ему на глаза не лезла… У тебя дети-шмакодявки, у меня — хлебные поставки… Давай, Ляксеич, граненые. Знакомиться будем. А ты мне потом на гитаре сыграешь. Говорят, у тебя это получается — ну, рыдание, одним словом!
А когда учитель наотрез водочку пить отказался, закусил председатель губу верхнюю, глаз дергающийся, контуженный пальцем прижал, растерялся на миг, не знает, что ему делать: материться или песни петь?
— Со мной, что ли, не желаешь? Брезгуешь, стал быть?
— Нет, нет! Что вы! — схватился учитель в свою очередь за нервную жилку на виске, возле покалеченного глаза, которая при возбуждении мыслей в голове Алексея Алексеевича как бы танцевать начинала. — Не обижайтесь, ради бога. Клятву дал. С юных лет не приемлю. Со студенческой скамьи.
— И… это как же?
— Не нарушил ни разу. За все годы…
— Ах ты ж, господи! Мученье-то какое. Итак, значитца, ни-ни? Ни боже мой? Ни днем, ни ночью? Не верю! Травка и та росу божью пьет. Режь меня соленым огурцом, если поверю! Это водочку-то государственную, чистокровную и чтобы не пить?! Да чтоб у меня сучок на спине вырос! Чтобы, значит, нищие на него свои торбы вешали. Ладно, пусть… А я приму.
И принял. Но уже не так лихо, как задумано было. Морщился долго, как будто муху проглотил. «Да разве ж такие люди есть, чтобы от вина отказываться?» Долго потом смотрел учителю в синие очки, а затем, когда «вступило», целоваться полез, ошеломленный отказом, но где-то и довольный уже: самому больше достанется. А там, когда про политику разговорились, и вовсе поладили. И как ни странно, Голубев Автоном хотя и без бутылки, но в дальнейшем регулярно к учителю захаживал, в очки ему поглядывал, все как бы ждал: не опомнится ли тот и не пошлет ли за бутылкой?
Вот и сегодня, в День Победы, председатель, хоть сам и не пришел, но Княжну Тараканову за учителем прислал: «Без Ляксеича не вертайся! Околдуй, заморочь ему башку! Но чтобы доставила, и беспременно с гитарой. Хочу под гитару сбацать!»
Лукерья Таньку Тараканову словно в глаза не видит, не замечает нарочно. Пока вдруг боками не ударились, лоб в лоб не стукнулись.
— Каво тебе?! Лётаешь, хвост задравши! Заздря ногти грызешь. Понапрасну потеешь. Мальчонко спины не разгинает над книжками. А ты его на баловство подбиваешь, страмница! Ишь прилетела…
— Не замечает меня твой «андел», баба Луша. Ты мне Алексея Алексеича позови. Дело к нему есть. У председателя.
— А ты что же, кульером?
— Председатель брагу у нас пьет. Если не приведешь, кричит, спалю деревню! А ведь от него, от контуженого, всего можно ожидать.
— Нет на него милиции.
— Зато Супонькин приехал. Бабушки Павлины, которой девяносто лет, сынок. С председателем один против другого сидят, скучают. Стаканами бодаются.
— Это который с рев о львером раньше шастал? Безгубой? Молчун?
— Он самый. Прежде в Кинешме на базаре дежурил. Уволили за дурость. Бросался на всех. Теперь по заготовке дров уполномоченный. Толкач, одним словом. Пугало огородное. На деревне его по старой памяти боятся. Голос у него начальственный, и кобура на заднице висит. А в кобуре он закуску носит, сама проверяла у сонного: огурец соленый, чесночина… Оба теперь сидят, на мою мамашу смотрят, как на денежку сторублевую…
— А чего им от нашего? К Ляксею чего цепляются?
— Поговорить хотят с умным человеком. Пускай, мол, на гитаре сыграет. За молочко, говорит, платить надобно! — соврала Тараканова.
— За молочко? За такусенькую баночку-то?
— Возьмет да отменит.
— Погоди-тко, козёнку заведу летом. Будет у нас своя баночка молока…
— А председатель травы не даст. Чем ваша козёнка питаться будет?
— Это ж надо, греховодник! На гитаре ему играй… Чего захотел!
Под открытым окном в огороде уже давно стоял учитель и невольно прислушивался к женскому разговору. «Молочная» угроза подействовала на него удручающе. Потерять сейчас такое подспорье, когда у него тощий сын на прокорме, — форменная трагедия. Да и что он, действительно, прячется от людей? Праздник сегодня или нет? Еще какой! Радостный, не утихающий в сердце с годами… Большой праздник. Пойду, поприсутствую, покажусь… Только уж без гитары. Еще чего! Не маленький.