Первый декабрист. Повесть о Владимире Раевском
Шрифт:
Сколько стоит наука?
Пройдет несколько лет, и в Иркутске начнут выходить научные тома, посвященные декабристам, где между прочим появится статья Оксмана о Раевском (естественно, последовал „втык“ издателям и редакторам); затем — статья Азадовского о Раевском. Наконец, — сам Владимир Федосеевич Раевский. Недавно ленинградские исследователи А. А. Брегман и Е. П. Федосеева обработали десятки томов гигантского следственного дела, — и вот выходят в свет две книги: В. Ф. Раевский, „Материалы о жизни и революционной деятельности“. Выходят, многое объяснив, но нередко лишь возбуждая наше любопытство.
Владимир Федосеевич не сомневался, что люди, родственные души как-то связаны всегда во времени и пространстве, и вот он является в конце неведомого ему XX столетия, и еще придет — загадками, сомнениями,
Теперь же, после того как мы вкратце рассказали, откуда знаем о жизни и трудах, о бедах и счастье Раевского, — теперь Владимир Федосеевич настоятельно требует нашего неторопливого возвращения в роковой для него 1822-й год…
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Что нам пользы от человека,
который, уже давно занимаясь философией,
никому не доставил беспокойства?
„Прямо против дверей, в которые я вошел, у другого конца стола, на котором стояло кресло, стоял генерал Сабанеев, как бы ожидая моего прихода“.
Этот текст, цитирование которого мы оборвали много страниц назад, взят из той самой рукописи, что просочилась в Санкт-Петербург из сибирской глуши, пропадала, возникала, снова пропадала, пережила несколько революций, две мировые войны, ленинградскую блокаду, сталинские репрессии, чудом попала в руки Азадовского и увидела свет после смерти ученого. Раевский против Сабанеева.
Владимир Федосеевич пишет „портрет“ противника; портрет мастерский, особенно если учесть, что пишет ненавидящий о ненавидимом. Отдадим должное молниеносной смене положительных и отрицательных ракурсов, большой объективности при немалой и понятной пристрастности.
„Сабанеев был офицер суворовской службы и подражал ему во всем странном, но не гениальном; так же жесток, так же вспыльчив до сумасбродства, так же странен в обхождении — он перенял от него все, как перенимают обезьяны у людей. Его катехизис для солдат в глазах благомыслящих людей сделал его смешным и уродливым. Его презрение ко всему святому, ненависть к властям обнаруживались на каждом шагу. Его презрение к людям, в особенности к солдатам и офицерам, проявлялось в дерзких выражениях и в презрительном обхождении не только с офицерами, но с генералами.
Росту не более 2 аршин и 3 вершков, нос красный, губы отдутые, глаза весьма близорукие, подымающиеся и опускавшиеся, как у филина, рыже-русые волосы, бакенбарды такого же цвета под галстук, осиплый и прерывистый голос, речь, не имеющая никакого смысла, слова без связи. Он говорил с женою (которую отнял у доктора Шиповского), с адъютантами, как будто бы бранился. Человек желчный, спазматический и невоздержанный — он выпивал ежедневно до 6 стаканов пунша, и столько же вина, и несколько рюмок водки.
Может быть, кто-нибудь сочтет слова или описания мои пристрастными. Но я пишу для будущего поколения, когда Сабанеева давно уже нет. Впрочем, он имел много благородного, если действовал с сильными. Он знал военное дело, читал много, писал отлично хорошо; заботился не о декорациях, а о точных пользах солдат, не любил мелочей и сначала явно говорил против существовавшего порядка, и устройства администрации, и правления в России, и властей. Так что до ареста моего он был сам в подозрении у правительства“.
На первом допросе Сабанеев тихим голосом спрашивает Раевского, верно ли, что он говорил юнкерам: „Я не боюсь Сабанеева!“ Майор не помнит, говорил ли он подобные слова; генерал говорит, что может выставить свидетелей.
Раевский:
„Я полагаю, что если бы я сказал: „не говорил“, или „извините, что говорил“, — и самолюбивый человек, может быть, кончил бы ничем… Но этот тон, это требование, моя вспыльчивость, вызов с юнкерами на очную ставку — решили все.
— Я повторяю, что я не помню, но если, ваше превосходительство, требуете, чтоб я Вас
Любопытнейшая ситуация: Сабанеев, свободный, горячий, сам вроде бы никого не боящийся и, конечно, уважающий себе подобных (вспомним из его давнего письма: „Кто бога боится, тот никого не боится“), однако все же он „из восемнадцатого столетия“, из иной эры, нежели майор Раевский; генерал Ермолов признавался, что если б не отсидел в тюрьме при Павле I, то был бы еще более дерзок с властителями…
„Я вас арестую. Не боитесь? Но как вы смели говорить юнкерам…
— Ваше превосходительство! Позвольте вам напомнить, что вы не имеете права кричать на меня… Я еще не осужденный арестант.
— Вы? Вы? Вы преступник!..
Что было со мною, я хорошо не помню, холод и огонь пробежали во мне от темя до пяток; я схватился за шпагу, но опомнился и, не отняв руки от шпаги, вынул ее с ножнами и подал ее Сабанееву.
„Если я преступник, вы должны доказать это, носить шпагу после бесчестного определения вашего и оскорбления я не могу“. Этим заключилась драматическая сцена“.
Майор оказывает сопротивление, снова напоминает, что Россия не Турция, что существуют презумпция невиновности, дворянское достоинство; в другой ситуации Сабанеев бы, конечно, все это оценил. Однако сейчас генерал выходит из себя, хватает чужую шпагу и кричит: „Тройку лошадей, отправить его в крепость Тираспольскую!“ Раевский в ответ заявляет, что он нездоров, и если сейчас его повезут — это равняется телесным насилиям и пыткам:
„Я офицер… права не имеете.
— Хорошо, если вы нездоровы, вы останетесь здесь. Подождите. Послать за доктором и освидетельствовать“.
Врач оказался старым знакомым, который тут же составил бумагу, что больному Раевскому „нужен отдых… и сильные движения очень опасны“; затем прописал лекарство, шепнув, что его можно вылить, и тем самым задержал отправку в Тирасполь на целую неделю.
Разумеется, на квартире майора производится обыск, и хотя он, предупрежденный Пушкиным, наиболее опасные бумаги уже сжег, но — не все: сверх того, Сабанеев уже располагал или собирался получить в ближайшие дни новые сведения от доносчиков — юнкера Сущова, офицеров Юмина и Поймана; можно нажать и на других юнкеров, припугнуть солдат: все на одного, дело привычное, любого человека кипа бумаг свалит, а командир корпуса докажет свою деятельность по очищению вверенных войск.
8 февраля Сабанеев секретно докладывает главнокомандующему генералу Витгенштейну: „Майор Раевский был главною пружиною ослабевшей дисциплины по 16-й дивизии“.
Теперь Раевский взят — дисциплина вне опасности…
Февраль — март
Дебют партии кажется очень выгодным для Сабанеева; однако генералу следовало основательнее задуматься над фразой Раевского — „бояться кого-либо считаю низостью“. Из этого следует по крайней мере то, что начальству трудно рассчитывать на добровольное признание майора, быстрое и выгодное окончание дела „малой кровью“.
Сабанеев, как старый и опытный стратег, конечно, кое-что угадывает, однако все же недооценивает противника. В докладе Киселеву командир 6-го корпуса должен признать, что существенных улик против Раевского все же маловато: в ход придется пустить даже показания священника 32-го егерского полка, который вдруг весьма кстати припомнил слова майора Раевского, „что исповедь, установленная в православной греко-российской церкви, вовсе не только для него, но и никому не нужна. К крайнему моему сожалению, увидев я в среде, вверенной мне богом и верховным начальством, примерной к богопочитанию всех чинов, кроме отмеченных мною, сказал я ему, Раевскому, слова спасителя: „От избытка сердца уста ваши глаголят““.