Первый отряд. Истина
Шрифт:
Он вешает трубку.
Он напуган, но он не врет: они ничего не знали.
Это странно.
Но с другой стороны, это уже не так важно.
12
— …В 1933 году Нюрнберг был официально провозглашен городом съездов нацистской партии. В 1934 году Альберт Шпеер, любимый архитектор Гитлера, приступил к работе над проектом по оформлению территории съездов НСДАП. Эта территория заняла одиннадцать квадратных километров. Зал Конгрессов — самое большое из сохранившихся на территории
— Для меня это так тяжело.
Она отнимает от уха черную трубку, похожую на душевую, из которой сочится полный задушевной суровости голос механического экскурсовода. Она смотрит на плакат «N"urnberg, die deutsche Stadt» — крошечные темные домики, тесно жмущиеся друг к другу, обнесенные кукольной крепостной стеной, золотая свастика, опирающаяся на кукольные крыши и шпили, золотой орел, сидящий сверху на свастике, простирающий свои блестящие крылья над темным кукольным городом…. Она переводит печальный взгляд на меня — оленьи глаза обманом загнанной жертвы, в час перемирия подло подкарауленной у водопоя.
— Эта экспозиция. Так тяжело. Зачем мы сюда пришли?
Мы в Доку-центре, в северном крыле Зала Конгрессов. Мы в душной хирургической трубке из стекла и стали, вспоровшей каменные стены недостроенного немецкого Колизея. За стеной — одиннадцать квадратных километров недосбывшегося темного сна об аренах, стадионах, трибунах, крепостях и казармах. На стене — фотографии того, что сбылось. Стройные колонны на марше. Фюрер, простирающий руку. Темный косяк бомбардировщиков в небе. Скрюченные черные трупы. Газовые камеры. Дети с паучьими ручками. Взятие Рейхстага. Зал суда. Три виселицы в спортзале.
Она отворачивается. Она прикрывает глаза. Но она ждет ответа. Зачем мы сюда пришли?
На этот раз она в черном. Строгий костюм, никаких украшений, косметики. Она высокая, но сильно сутулится — не как человек, которому восемьдесят, а как человек, который пережил горе. Прическа цвета сливочного пломбира — единственное, что нарушает ее стильный траур. Она не врет — ей действительно тут непросто. Что ж, значит, я угадала. Я правильно выбрала место.
Она позвонила сама. Сама набрала мой номер — я написала его на оборотной стороне квитанции о благотворительном денежном переводе. Она хотела, чтобы я снова пришла в ее дом. Или чтобы мы посидели в кафе. в уютном кафе в Старом городе, почему бы и нет?.. Но она позвонила сама. Ей нужна была эта встреча. А значит, я диктовала условия.
Опытным путем установлено: люди куда охотнее говорят правду, когда им некомфортно, тяжело, больно, страшно. Когда они чувствуют угрозу. Когда они не владеют ситуацией. Когда они не могут откинуться в кресле, или заказать чашку кофе, или уткнуться взглядом в салат. Когда им остается лишь рассматривать изображения газовых камер…
И еще потому, что здесь я менее уязвима.
Этим последним соображением я готова с ней поделиться:
— Я должна думать о своей безопасности. В этом месте много туристов. И все они настроены очень серьезно. Их тревожит прошлое и будущее человечества. В таком месте вам сложно будет меня усыпить. Или выкинуть еще какой-нибудь фокус.
Она смотрит на фото газовой камеры, чтобы не смотреть на меня. Она говорит:
— Я не хотела причинить тебе вред. И сейчас не хочу. Я просто хочу знать, кто ты. Откуда ты.
Собственно, у меня нет причин скрывать правду.
— Интернат для детей-сирот, — говорю я. — Севастополь. «Надежда». Вы должны знать, вы же переводили нам деньги. На ваши деньги нам покупали морскую форель. Спасибо. Не всем детям-сиротам так везет, в основном дети-сироты питаются очень плохо…
Она перестает меня слушать. Она вдруг хватается за горло рукой — как будто там застряла рыбная кость. Ее глаза становятся вдруг очень круглыми — действительно круглыми, как в мультике-анимэ… В принципе, это даже смешно. Но я не смеюсь: в таких местах не смеются.
Она все стоит неподвижно, держась рукой за горло и тараща глаза. На нее начинают оглядываются. Несчастная старушка… Ей стало нехорошо при виде газовых камер…
— Вы умерли, — говорит она очень тихо и делает шаг назад. — Вы все умерли там, в интернате «Надежда». Об этом писали газеты.
Она подносит средний и указательный пальцы ко лбу, как будто собирается перекреститься, но так и не решается. Вместо этого она отступает еще на шаг. Я все-таки начинаю смеяться. Я знаю, это выглядит неприлично, я стараюсь спрятать лицо, я стараюсь не производить громких звуков, но я не могу больше сдерживаться, кто-то очень веселый, очень глупый и злой хохочет внутри меня, заставляет меня трястись и повизгивать, я пытаюсь остановить его, пытаюсь остановиться — но не могу, я похрюкиваю в ладони, я фыркаю и трясусь, потому что это смешно, невероятно смешно: эта женщина, она боится меня, она думает, что я привидение, она думает, что я умерла…
На меня начинают оглядываться. Они думают, что я плачу. Несчастная девочка, заплакала при виде газовых камер…
Она вдруг хватает меня за запястья и сильно, неожиданно сильно дергает, отнимая мои руки от лица. Она больше меня не боится. Она смотрит. В ее глазах — любопытство. Восторженное любопытство косули, внезапно понявшей, что преследовавший ее хищник серьезно ранен и сам истекает кровью.
— Ты действительно из интерната… — говорит она шепотом. — Ты осталась жива?..Ты единственная осталась жива…
Она зачем-то обнимает меня. Прижимает меня к себе. От нее пахнет мятными леденцами для освежения рта, пахнет опрятной старостью и сушеной лавандой.
— Бедная, бедная девочка… — ее голос дрожит. — Мне никто не сказал…
На нас оборачиваются. Кто-то щелкает фотовспышкой. Мы действительно неплохой кадр: старуха вся в черном и девочка в узких джинсах. Слившиеся в объятии. В слепящем серебристом сиянии. На фоне газовых камер.
Я отстраняюсь. Я не чувствую ничего, кроме легкой брезгливости.