Пьеса для трех голосов и сводни. Искусство и ложь
Шрифт:
Я ловлюсь в силки собственного прошлого. Я вижу людей, играющих давно покойные роли. Хочу протянуть руку и остановить их, пока не поздно. Слишком поздно. Неужели моя рука проходит сквозь них? Они не могут прочесть мои труды и не замечают меня. Давно покойному поэту приходится туго; ныне живущему – не легче. Умирает художник, но не искусство, даже если столько уже уничтожено, молва все равно разнесет о нем слово. Невозможно заткнуть мне рот. Я говорила через столько жизней, и через столько еще буду говорить.
Ступай домой, Сапфо? Прыгни в широкогорлую воронку настоящего и проскользни сквозь щели истории. Вернись на высокие скалы вокруг
САПФО, УБИРАЙСЯ ДОМОЙ. Граффити на стене моего дома. Я живу в пуле. То есть мой дом заключен в крепкий стальной корпус, который должен защитить его от таких же скваттеров, как я сама. Стальная дверь, стальные окна, стальными пластинами замкнуты раковина и унитаз. Стальной зажим на водопроводной магистрали и стальной ящик на распределительном щите.
Где нет уродства, там нет и страха, а этот город процветает на страхе. Город старый и залатанный. Город современный и наглый. Тихо ветшающий город воспитанных людей и город задир – не живой, но слишком активный.
Есть и другой город, но мы не любим говорить о нем, поскольку официально его не существует. Люди исчезают каждый день. Вот в нем-то я и живу.
Невидимый город – мартышкин коллаж из несочетающихся материалов: железобетонные блоки и гофрированные крыши, георгианская кирпичная кладка, выкрашенная оранжевым, ибо подлежит сносу. Пешеходные мостки в пятнадцати метрах над землей, ловушки для ветра, тоннели смерти, крысиные ходы между монолитами из моноблоков. Там, где когда-то были узкие улицы и просторные площади, теперь пробиты любимые проходные реплики Народной Архитектуры.
Идефиксам сметливых лавочников из зеркального стекла пришлось уступить место дощатым щитам, грубо приколоченным под мертвыми неоновыми вывесками. Я покупаю товары (в которых нет ничего товарного) сквозь дыру в фанере у отрубленной руки. Рука берет деньги, выдает замороженное мясо, мертвые уходят и едят его, чтобы питать свои ледяные сердца.
Я бьюсь изо всех сил, стараясь согреться.
САПФО, УБИРАЙСЯ ДОМОЙ. Верно, мне есть за что отвечать: за все эти воображаемые искушения во плоти и на бумаге. Разве не вы назвали меня сексуалкой? Если так, я обязана исповедовать свою религию. Я называю себя поэтом и должна сочинять то, что исповедую.
Самое страшное современное зло – потеря Личности, за ним идет потеря сексуальности. Или, как не сказал Декарт: «Я трахаюсь, следовательно, я существую».
Зачем тебе знать, сколько у меня было любовниц – одна, две, двадцать?
Зачем ты явилась на затерянный остров, разыскивая меня?
Зачем ты спрашиваешь: «В какой из дней солнце расщепило облака и раскололо свет о ее голову?»
Автобиографий не бывает, есть лишь искусство и ложь.
Проходя по темным улицам, Сапфо не оставляет ни отпечатков, ни следов, смотрит вперед и не видит себя, не видит никаких доказательств себя. Там, где она побывала, нет мемориальных досок. Где она была? Тут? Там? Нигде? И носила белые розы – не красные.
Тело ее – апокриф. Она превратилась в книгу небылиц, но ни одной не написала сама. Ее имя вошло в историю, но труды – нет. Ныне название ее острова известно миллионам, а ее стихов не знает никто.
Проходя по темным улицам, Сапфо не оставляет ни следов, ни отпечатков, смотрит вперед и не видит себя. История будущего
Это было давным-давно. Море, кишащее рыбой, шишак солнца. Солнце до сих пор поймано меж ее век. Когда она трет глаза кулаком, солнце печатает на ее сетчатке морские звезды. Она видит в воде свое отражение; волны разбивают ее образ и по кускам уносят его за море.
Это было давным-давно. Томительная опухоль лона под солнцем. У нее была дочь, которую звали Клеида. Она лежала на твоем солнечном теле, как ящерица облегает камень. Она не мигала, не закрывала глаза – любя тебя, она держала глаза открытыми. Писала ли она, чтобы угодить тебе? Да – как солнце угождает своим касанием воде.
Просияй на меня, София, очисть меня до белизны, сожги отмершее и ускорь живущее. Рыба прыгает в пруду.
Люби меня, София, сквозь время, наперекор часам. Помоги мне забыть мою жизнь. Проходя по темным улицам, не оставляя ни отпечатков, ни следов, Сапфо увидела двух женщин – они обнимались в растворе дверей. Как их звали? Андромеда, Аттис, Дикка, Горго, Эранна, Гиринно, Анактория, Микка, Дориха, Гонгила, Археанасса, Мнасидика…
Это было давным-давно.
Кажется, сегодня ночью я что-то видела. Где-то между четырьмя и пятью утра, после последнего пьянчуги и до первой птицы, в тот счастливый час, когда ненадолго затихают даже супермаркеты. Я люблю бродить в этот час по городу, набитому траченной жизнью на квадратный дюйм, опустошенному правительством на мили и мили. В этом месте лучше быть одной.
Никто не говорит, а если говорят, то за них это делают нож или деньги, и не зови, пожалуйста, на помощь. Пожалуйста, не кричи. Ты ведь не будешь, правда? Факт физиологии – кричать под пыткой невозможно. «Она ни в чем не раскаивается. Пырни ее еще разок». Это пустыня. Проклятый круг суши.
Прошу тебя, не плачь. Власти подарили частному сектору позолоченную лейку для освежения города. Вон там, у последнего дома времен королевы Анны, что на мели скотопригонного двора и в узилище подъемного крана, собираются построить раковую больницу и сорок пять стилизованных коттеджей для неизлечимо больных. Замечательно. Много новых рабочих мест. Уборщики, охрана, ночная смена, полоскатели уток, собаководы, шофер для подвоза стерильных бинтов, механики для гигиеничного удаления поджелудочной железы, кишечника, желудка, голосовых связок, печени, костей. Одному разруха, другому зарплата. Они называют это проектом «Прометей».
Я рассматривала дом – темный, лицевой стороной обращенный прочь, – и вдруг мне показалось: чье-то лицо все же смотрит на меня. На узком коньке без видимых вспомогательных средств балансировала женщина, стройная. Рядом на кране скотного двора подмигивали красные предупредительные огоньки, позади нее – бело-розовая луна.
Сапфо, стоящей под уличным фонарем в широкой юбке света, кажется, что в край тротуара бьется море, в изношенных парусах свистит ветер. Но это лишь ветер, что носит мусор, лишь дырявый бак у нее над головой, что же останется? То, что она слышит, или то, что ей слышится? То, что она видит, или то, что ей видится? В конце концов, что видит она, кроме сцепления молекул, на которые воздействует свет, что она слышит, кроме собственных россказней?