«Пёсий двор», собачий холод. Том II
Шрифт:
Гныщевич картинно умолк, и возле «Петербержской ресторации» обрисовалась некоторая возня. «Выводи!» — разобрал Хикеракли. «А что, пора уже?» — «Выводи, говорю!»
И смертничков, приговорённых-то, вывели — первую, так сказать, порцию. Вывели усталых, вялых каких-то, вот как сам Хикеракли; в обычной своей одежде, где мелькнул даже мундир корабельного капитана, разношёрстных, но в то же время одинаковых, измятых, запылившихся. Смерть всех равняет, говорят? Уж конечно, все эти бредни про «умереть достойно» Хикеракли совершеннейше не тревожили, но в то же время он и не ожидал такой вот буквальности. На одном хороший пиджак, на другом какие-то обноски, у третьего и вовсе фрак с петлицей, однако же все они — равно серые.
Что ж они идут-то так покорно, не
«Я не виноват, я же не виноват», — прочитал Хикеракли по губам одного из арестантов. Того самого, во фраке с петлицей, в запонках — ба, да ведь это же граф Метелин-старший! Да ведь он-то трусливый и глупый, он-то чем не угодил? Волею несчастного случая оказался владельцем собственного завода?
И никто на площади не верил, что этих разных, затравленных людей сейчас по одному в холодной совести перебьют. Это Хикеракли нутром, так сказать, чуял. А сам — верил. Верил, конечно.
Первый в колбасе — импозантный, несмотря на измождённость, мужчина с обвисшей хитрой стрижкой — вдруг завопил нечто нечленораздельное и рухнул на колени. Кажется, он каялся и молил о пощаде.
По наслаждению, ясно проступившему на Венином лице, Хикеракли догадался, что это и есть его бывший хозяин. Куда уж без него — на нём вся история про заговорщиков и держится. Мол, ходил граф по борделям, а в борделе — кружок, да не простой, а со злым умыслом. Графа пригласили, а он во гневе отказался. Ну а кто кружком таким заведует? Ясное дело, владелец учреждения. И потом, у него ведь третья грузовая теперь, да и Веня его ненавидит, а значит — не любит и сам граф; разве надо ещё поводов искать, чтобы счесть дядьку преступником? Уж конечно, сам просится.
Импозантного владельца борделя грубо дёрнули с колен и, как мокрую тряпку, поволокли дальше на руках.
— Того, кто не противился власти Четвёртого Патриархата, кто покорялся ей по инерции, простить можно, — торжествующе поведал Гныщевич, — не каждому дано родиться un r'evolutionnaire. Но эти люди не молчали, о нет! Они вступили в преступный заговор с целью подорвать дело революции, в том числе — предав Охрану Петерберга, сменив её на любую дрянь, какую пожелает отрядить к нам Европейское Союзное правительство. Они не чувствуют раскаяния, а те, кто о нём заявляет, исходят лишь из личной выгоды, пытаются спасти шкуры. Дело революции многогранно и непросто, в нём есть место разным мнениям — но нет в нём места тем, кто готов ради собственного благополучия пойти на саботаж. И потому, — он коротко вдохнул, — именем Временного Расстрельного Комитета эти люди приговариваются к расстрелу. Приговор будет приведён в исполнение руками того же Временного Расстрельного Комитета.
Дальше началось перечисление имён и званий. Их много было, заговорщиков: владелец Вениного борделя; граф Метелин-старший; владельцы скотобоен с Перержавки и Пинеги, отказавшиеся пожертвовать барыши и мясо в пользу города; капитан «Алёши Зауральской», возмутившийся остановкой Порта и возжелавший выйти в море — это на пассажирском-то корабле; банкир, отвечавший за средства важных иностранцев, а потому нынешними делами из всех банкиров самый недовольный; главный заведующий шахтами хэрхэра Ройша, тоже не пожелавший делиться прибылью; и вслед за ними — ещё череда фамилий. Управляющий вагоноремонтного депо, уведший в том году из-под носа у Гныщевича договор на дешёвый металл из Средней полосы. Граф Карягин и барон Грудиков, делившие между собой Петербержский керамический комплекс — а его управляющий числился в Союзе Промышленников ни много ни мало секретарём. Управляющие фабрики по изготовлению аграрной техники, три пузатых дядьки, справедливо отославших Гныщевича с его инициативами куда подальше. И ещё, и ещё, и ещё. Даже заместитель управляющего центральной медоварни. Наверное, сам управляющий попросил.
Люди, перешедшие дорогу Гныщевичу. Люди, не понравившиеся Гныщевичу. Одно только и неясно: к чему было сочинять этот заговор? Разве не хватило бы обвинения в саботаже революции? Можно же было просто пригрозить, выжать, так сказать, соки. Всё равно ведь испугались бы.
Или Гныщевичу — как Твирину, как солдатам — просто хотелось крови?
Сам же он отрепетированным жестом скинул пальто, оставшись в одной только пылающей рубахе, и всё так же ловко, почти танцуя, перепорхнул с трибуны на ступени. Арестантов выстроили перед дверью Городского совета, лицом к площади; по краям цепь держали два солдата, но и это, кажется, было излишне.
Все замерли.
Гныщевич подхватил у одного из солдат ружьё. С иронией склонив голову, прикинул, откуда лучше начать. Зашёл к веренице слева, как будто читал. Дуло уставилось во владельца Вениного борделя.
И раздался хлопок. Когда тело упало, второй в цепочке, капитан «Алёши», под его весом дёрнулся, но Гныщевич плавно перевёл одно движение в следующее, и пошатнувшийся капитан немедленно упал рядом с владельцем борделя.
На четвёртом, или пятом, или шестом арестанте площадь отмерла. Кто-то засвистел, другие захлопали, многие затрясли головой и попятились. На четвёртом, или пятом, или шестом патроне обойма закончилась, и Гныщевичу пришлось сделать короткую паузу, подхватить новое ружьё.
Их много было, заговорщиков. Человек тридцать.
На каникулярном времени после первого курса Хикеракли в поисках пихтских деревень немало повидал обычной Росской Конфедерации — крошечных городков, изб, коров. И под конец лета там косили — косили уборочными машинами, но и руками тоже, и это было очень красиво. Как когда написанное карандашом вытирают. Ух — и там, где стоял колос, теперь только лысина.
Ну и ясно, в общем, к чему это воспоминание вдруг явилось.
Только скошенные люди не лежали. Гныщевич не рисковал, стрелял в грудь, и умирали арестанты потому не сразу, успевали хорошенько покорчиться, а кто не корчился, тот просто дрожал меленько. Хикеракли-то сам приспособился сбоку, недалеко от зеленоватого солдатского коридора, но ряды зрителей перед ним тоже потихоньку выпалывались. Кому дурнело, кому противно было. Зато оставшиеся…
О, оставшиеся всем сердцем уверовали в дело революции.
Когда арестанты закончились, Гныщевич развернулся и коротко отсалютовал ружьём. Любому бы такая жажда порисоваться над трупами показалась оскорбительной — но нет, он знал, что всё делает правильно. Это ведь не люди, это преступники, и к телам их не может быть уважения.
Тела убирать не стали. К микрофону шагнул Мальвин.
— Можно простить тех, кто покорялся власти Четвёртого Патриархата по неведению и инерции, — тяжёлым, но в то же время совершенно будничным тоном сказал он. — Но нельзя — тех, кто сделал из угнетения простых горожан свою профессию. Именем Временного Расстрельного Комитета преступниками против Петерберга объявляются и к расстрелу приговариваются все члены Городского совета, а также те их подчинённые, что имели возможность воспрепятствовать злонамеренной деятельности бывших властей, однако этой возможностью не воспользовались.
Вторая колбаска была куда короче. Из Городского совета остались только чудом выживший по причине отъезда барон Мелесов да пара барончиков побледнее — от главного, так сказать, блюда в лице хэрхэра Ройша пришлось отказаться по причине его, блюда, несвоевременной кончины под арестом. Вторым прицепили неожиданного представителя — секретаря али помощника — одного из членов Четвёртого Патриархата, сдуру прибывшего в Петерберг решать тяжбы с Копчевигами. Вот что он, что Мелесов — додумались же в город соваться, когда на них уже и засады были устроены! Хорошо хоть не собственной персоной член Четвёртого Патриархата прикатил — вот что б с ним делали? В конце плелись всяческие стрекулисты — секретари да личные помощники попроще столичного франта — из нашинского Городского совета. Ну, наверное, не все, всех-то поболе насчитается. А этих как отбирали? По делу али по покладистости?