«Пёсий двор», собачий холод. Том II
Шрифт:
— Тогда уж это поэзия, — улыбнулся граф.
— Вот! Сознались-таки, что сами учитываете — не при мистере Фрайде будет сказано! — фрайдистский смысл избранного символа.
— Будьте любезны, — подкрался к ним граф Ипчиков, — разъясните тогда и для тех, кто бесконечно далёк от ботаники.
— Это уж смотря насколько вы далеки, — толстяк довольно хохотнул. — Вам азбучные вещи про механизмы опыления раскладывать по полочкам необходимо? Нет? Тогда следите за рассуждением: нормальный цветок кормит опыляющее его насекомое — нектаром и пыльцой, к коим насекомые и стремятся. Это, конечно, затраты для организма
— Буквально притча, — покачал головой граф Ипчиков, — о растрате жизни на ложные идеалы.
— Но что принимать за идеалы подлинные? — вынужденно вздохнул граф. — Если «пользу» в значении неотступного осуществления вековечного алгоритма, то конечно-конечно. А если не пользу… С чего вы взяли, что эти насекомые заслуживают жалости? Казалось бы, крохотная, трагически безмозглая тварь — а и та может сбросить оковы необходимости и ненадолго выпасть из уготованного ей круговорота. Представьте себе: насекомое — и вдруг становится свободным.
— Мы всё ещё говорим о политике? — сумрачно усмехнулся мистер Фрайд.
— Политика всё же утомляет, утомляет невероятно! — граф Ипчиков с наигранной беспечностью ответил за графа. — Прошу извинить мне моё малодушие, господа, но наша петербержская политика видится мне сейчас такой, какой в романах описывают войну. И знаете, я совершенно не готов размышлять о войне круглые сутки, я хотел бы хоть немного отвлечься на мир. На какие-нибудь — да любые, любые! — дела, которые вернули бы в мою душу мир и, хе-хе, в мир мою душу. Что-нибудь простое, радостное и светлое — как детишки или свадьбы. Граф, Даниил Спартакович, — закончил он фальшивое предисловие, — так и не собрались жениться на моей Вишеньке?
Граф одарил его задумчивым взглядом.
Веня, по-прежнему слушавший их со своего приоконного кресла и до сих пор внимания ничем не выдававший, всё-таки фыркнул вслух.
Вот же пронырливый болтун! Не можется ему от размышлений о войне и политике, как же — будто желание всучить графу его Вишеньку не политика и не война. Поверил, выходит, в перспективы революции в Петерберге, раз надеется обезопаситься, породнившись с членом Революционного Комитета аристократического происхождения.
До чего же все они примитивные существа, хуже тех самых насекомых.
Промеж рёбер кольнуло так, что Веня непроизвольно закусил губу.
— Что я слышу! — подошёл тем временем граф Метелин-старший. — А ведь клялись, Саврас Вальевич, что ваша Ависенья Саврасовна обещана моему Сашеньке.
— Господа, — громче привычного позвал граф, но не столько даже графа Ипчикова с графом Метелиным-старшим, сколько всех, кто его услышит, — господа, я всё не любопытствую и не любопытствую, а стоило бы. Скажите, господа, в грядущую субботу вы намереваетесь слушать «Кармину Бурану»?
На другом конце гостиной господин Пржеславский неудачно скрыл смешок папиросой и зашёлся в кашле.
Всегда серьёзный до пасмурности барон Репчинцев не сдержался:
— Даниил Спартакович, не заставляйте собравшихся разочароваться в вас так скоро. Какая «Кармина Бурана», о чём вы толкуете? Это нелепо: город переходит на самообеспечение в начале зимы, а вы о Филармонии! Да даже если и о Филармонии — наш оркестр с самого расстрела не даёт концертов.
— В том-то и дело, — в искреннейшей печали кивнул граф. — С самого расстрела, сезон даже не доиграли. Но в грядущую субботу исполняют «Кармину Бурану», я уже переговорил со всем руководством по четыре раза.
— Вы невозможны! — наплевав на этикет, хлопнул себя по лбу барон Репчинцев. — Вы решительно невозможны. Сами ведь с час назад столь пламенно вещали о том, что всё чрезвычайно серьёзно, что в Петерберге революция…
Веня смотрел на графа и впервые в жизни чувствовал солидарность с этим чудовищным скотом, бароном Репчинцевым. Кто бы мог подумать. Заикнись кто о подобном повороте ещё летом — Веня бы испепелил предсказателя на месте.
— Революция, да… — пробормотал граф и потянулся к колокольчику, на звон которого приволакивался старый лакей Клист. — Действительно, у нас же революция. Шампанского!
Глава 48. Этот снег никогда не растает
И ведь выдумали тоже словечко — «революция». Словечко имперское, да и в самой идее ничегошеньки росского нет; у росов оно всегда само, так сказать, преобразуется, как на волнах или посевах — вырастает новое из старого, и не нужно никаких резких движений. Ан поди ж ты, экая оказия: ежели уж назвался Революционным Комитетом, будь добр проследить, чтоб в городе именно она, революция, а не жалкий какой переворотик или, того хуже, волнения.
Хикеракли шмыгнул носом, и солдат ему сочувственно улыбнулся. А то как же. Зима — она у всех одна, в шинели ты али без шинели.
Зимний тулуп Хикеракли хранился где? Уж конечно, не в общежитии, где комнатушка два на два. В хозяйском доме тулуп хранился. И кто б в этот дом помешал Хикеракли зайти, кроме самого Хикеракли, да и того пуще — весь же город к услугам своих славных освободителей!
А всё равно мёрз в осенней кацавейке, разве только бальзамчик и согревал.
— Сперва тащит, потом морозит, — пожаловался Хикеракли казармам, — никакого к личности уважения.
— У них дела, — охотно откликнулся солдат, — день такой, сами понимаете.
— «У них» — это ты, брат, почтительно… Что же, к ним уже по старой дружбе не пущают, а едино только по вызову?
Солдат развёл руками — сам, мол, понимаешь, брат. То есть это, «понимаете». Уважение-то к Революционному Комитету не проявить — дело дурное. А за что уважение? Даже и за аресты ведь другой Комитет отвечает, даром что рыла в нём те же.
За исключением их.