«Пёсий двор», собачий холод. Том II
Шрифт:
После очередного вопроса наугад граф всё же поддался.
«Хотел бы я и сам понять, что сподвигло их на столь убыточное предприятие, — затем, собственно, и обратился к этому труду. Он принадлежит перу полукровки из Фыйжевска, который провёл большую часть жизни по ту сторону Великого Канала и даже умудрился послужить каллиграфом при монастырской библиотеке, что, как вы понимаете, редкая удача для инородца… Впрочем, неважно, неважно… Всё равно я не пробился за ночь дальше второй главы, и это отнюдь не вина автора».
«Что же вас так гложет?»
Граф ещё немного побыл эталоном вежливости, виртуозно подыскивая ничего не значащие фразы, но в конце концов запас его светских оговорок был исчерпан.
«Это прозвучит недостойно, душа моя. Недостойно и мелко
«А господин Гныщевич, оказывается, репетирует свои триумфальные выходы», — хмыкнул Веня.
«Возможно, он решился на это ради меня. В любом случае, актёрствует он отменно — он, представьте себе, то и дело брался озвучить мою гипотетическую реплику, не забывая о нюансах интонаций и жестов. Всё говорил „ну, как у вас это обыкновенно бывает“, „как вы умеете“, „в вашей манере“… — граф ненадолго замолчал. — Не подумайте ничего дурного, душа моя, я благодарен господину Гныщевичу за наглядность его методик, да только чем дальше мы движемся, тем яснее предстаёт передо мной порченая природа происходящего. Да, хоть мне это и ничуть не приятно, но я изначально был готов разрешать трудности своим капиталом и своим именем — что естественно для человека моего положения. Однако же я не предполагал, что политический переворот в городе потребует от меня сделать инструментом ещё и свой образ. Теперь я будто бы каждый день затемно выхожу на рынок продавать своё лицо, интонации и жесты, манеры и шутки. Это обескураживает. Я не могу больше сказать ни слова в простоте, я вынужден взвешивать всякую реплику, выверять всякий взгляд, вздыхать только там, где это полезно для дела, сочинять себе капризы, чтобы замаскировать подвох, чтобы со мной и не пытались вступить в спор — „ведь это же граф Набедренных, противостоять его капризам бесполезно!“. О, я прекрасно вижу всю низость и весь эгоизм своих надуманных проблем. Мы ставим ультиматум Четвёртому Патриархату, мы подрываем торговые отношения с Европами, а я печалюсь о таких мелочах. Но что же поделать, если я перестал понимать, где я, а где тот самый граф Набедренных, чьи ужимки и выверты ума вьют верёвки из генералов, из капитанов вставших кораблей, глав важнейших институций и владельцев жизненно необходимых городу предприятий. Перестал понимать, есть ли вообще за неумеренной эксплуатацией персонажа сплетен я».
Поворот беседы, в котором Веня взаправду не мог бы найтись с ответом, был явлением столь редким, что растерянность его возрастала вдвое — к неловкости бестолкового молчания добавлялось изумление самим фактом этой неловкости. Хотя следовало бы признать, что знакомство с графом ставило под сомнение такую уж редкость явления.
Но что, в самом деле, скажешь человеку, не получающему ни малейшего удовольствия от выставления себя напоказ?
«Вот видите, душа моя, я и вас утомил, — грустно улыбнулся граф. — Приношу глубочайшие извинения, я не хотел причинить ни вам, ни кому бы то ни было ещё неудобства этой чепухой. Намеренно уединился с книгой, но никак не мог ожидать, что и с чтением у меня всё сложится столь плачевно. Едва ли не впервые в жизни не могу сосредоточиться на печатном слове, даже удивительно».
«Может, вам почитать вслух?»
«О, это уже подлинный разврат!» — отшутился граф и тут же сам себя одёрнул, отвёл глаза. Реплика для графа была совершенно обыденная, наверняка из тех, которую искусный в манипуляциях Гныщевич причислил бы к перечню «ну, в вашей манере».
Однако именно такого толка реплик в адрес Вени граф отчаянно избегал. Цветное стёклышко воспоминания исхитрилось и кольнуло промеж рёбер — то есть, конечно, никакого стёклышка не существовало, но укол вышел ощутимым: почему-то от простуды, пусть даже и тяжёлой, лихорадочной, своевольничало сердце.
Веня поморщился, но заставил себя вернуться в отведённую ему спальню, схватился за ожидавший на столике чай с цедрой и коньяком — он помогал унять на время жидкий хрип в лёгких. Рядом белел целый ворох орхидей, и только теперь Веня разглядел, что они вновь свежи, вчерашние совершенно точно успели подвять. Куда-то запропастился мундштук, и в том виделся злой умысел лакея.
«Веня, да не курите вы столько, пока у вас чудовищные дыхательные шумы! Потерпите хоть пару дней», — ругался при встрече Приблев, забывая свою нарочитую вежливость. Приблев не ругается из любви к ругани, из него не получается врач, зато среди врачей он вырос, он слишком стеснителен для советов не по делу — к нему стоило бы прислушаться…
Стоило бы, но мундштук с папиросой Вене дороже избавления от жидкого хрипа. Хозяин не дозволял курить просто так, подпускал к табаку единственно и исключительно в присутствии гостей. Человек удивительно устроен: многие настоящие тяготы можно перенести, не помыслив даже о жалобах, но выводит из себя всегда какая-нибудь мелочь. Запрет на выпивку без гостей благоразумен и ясен, выпивка толкает на буйство и утром непременно оставляет следы; ежедневный обыск на папиросы нельзя оправдать ничем — это всего лишь скучная, крохоборская радость того, кто зачарован собственной властью. Дорвавшееся до власти ничтожество непременно жаждет напакостить в чужую жизнь без проку, засунуть в свой карман ненужную горсточку чужой свободы, отобрать только для того, чтобы отобрать.
Вот и сейчас милостью лакея Веня вдохнёт дым не раньше, чем спустится к гостям. К гостям графа, а не к гостям — пусть лица наверняка будут на треть, а то и наполовину теми же самыми.
Ему не терпелось взглянуть в эти лица, но перед дверьми в большую гостиную промеж рёбер кольнуло опять: граф аплодирует чьей-то шутке, графа так угнетают скандалы.
— …Постойте, но это же как есть глумление! — раздался из-за дверей громовой клич барона Репчинцева. — Вы смеете предлагать мне софинансировать государственный переворот? Мне? Супруг моей сестры заседает в Четвёртом Патриархате, к тому же из всех здесь присутствующих я состою в наиболее близком родстве с Копчевигами…
— Всегда полагал, что именно почтение к родственным связям утягивает общество в пучины феодализма, — пробормотал граф.
— Печальная участь Копчевигов заставляет вас чувствовать себя пострадавшим? — светски осведомились из-за дверей, и Веня с трудом, только по деланному акценту, узнал секретаря господина Пржеславского. Кажется, его зовут господин Кривет.
А графу, выходит, удалось осуществить свою затею: он чаял собрать сегодня под своей крышей одновременно объедки петербержской знати и лиц, сопричастных образованию. Не самое, откровенно-то говоря, шокирующее сочетание, но предложение подсунуть аристократам мужичьё с метелинского завода несгибаемо кроткий граф вдруг забраковал. Он, конечно, против социального неравенства, но ратует за постепенность (читай: медлительность). Графу-де не нужны запуганные аристократы, он надеется на диалог, а с мужичьём благородную публику познакомит как-нибудь в следующий раз.
И опять Веня неохотно и молча признавал чужую правоту — всё ж таки с самого дня расстрела Городского совета первое событие, которое можно счесть приёмом. Надобно соблюсти хоть какое-то подобие приличий.
До чего же чужая правота тошнотворна.
Не дожидаясь лучшей минуты, Веня зашёл в большую гостиную.
— Душа моя, как неожиданно, что вы почтили нас своим присутствием! — заулыбался граф, подплыл, взял Веню под руку. — Знакомьтесь, господа, мой хороший друг — Вениан Валентинович Соболев.