«Пёсий двор», собачий холод. Том II
Шрифт:
В делах своих некоторое участие. Кого за участием звать, как не Хикеракли, первого в Петерберге всякому помощника?
— Мне? Ко Временному Расстрельному Комитету присоединиться? — Хикеракли вытащил из кармана крошечный золотцевский револьвер, подкинул, против воли поймал и тут же показательно уронил. — Да вы что, ваше благородие, я и обходиться-то со всем этим не обучен. Эдак как бы чего не вышло, глядишь, помрёт ещё кто.
— Обучен с самых детских лет, чем ещё пару месяцев назад беспрестанно похвалялся, — раздражённо отрезал Твирин и наконец-то развернулся. — Барон Копчевиг владел,
— Ружьё, господин Твирин, такая штука — тут ещё поучиться надо, чтоб с ним не сладить… А ответ мой — нет.
Господин Твирин, будто дурачок какой, ответа не понял, растерянно захлопал светлыми ресницами.
Чего ты хочешь, господин Твирин? Чтоб уж непременно все хорошие люди руку в кровушку окунули? Али это подарок такой от щедрот твоих невообразимых? Был бы ты, господин Твирин, Гныщевичем — был бы подарок. Оно ведь ясно: положение, уважение, приложение бурной молодецкой силы. Бояться, опять же, будут. Но ты-то не Гныщевич.
Тебе ведь нельзя тем помочь, в чём ты просишь помощи. А чем можно, ты не знаешь.
И, что паскудно признавать, Хикеракли тоже не знает.
Твирин же снова отвернулся, скользнул пальцами по обрезу, сделал вдоль стола пару нерешительных шагов, подбирая аргументы. Даже странно как-то: не обиделся, не выгнал резким движением прочь, а надумал уговаривать, сочинять доводы. Нахмурил брови, будто опять не Твирин он, а обычный Тимофей — слегка сбитый с толку, пристыженный, но из высокомерия и упрямства не желающий сдаваться.
Изменился он тоже странно: вроде совсем другой человек, а вроде бы и тот же самый. От какого ненормального и даже противоестественного сочетания к Хикеракли в голову вдруг полезли мысли — будто бы не его, хикераклиевские, а чьи-то чужие.
Препаршивейшие мысли ему в голову полезли.
— Кого из них ты убил? — тоже несвоим, тихим голосом спросил он.
Твирин оглянулся всё так же рассеянно, нахмурился пуще прежнего — с недоумением. Потом разом весь заиндевел.
— Что, прости?
— Да нешто так сразу в привычку вошло, что и не оберёшься? — усмехнулся Хикеракли, сам в себе злобу какую-то ощущая. — Ходит по городу сплетня, будто весь переворот начался, когда какой-то парень из гражданских кокнул одного из членов Городского совета. Слыхал?
На это Твирин тоже по-своему озлобился, но не наружу, а внутрь.
— А, — в пространство ответил он. — Да, в городе наверняка слухи чрезвычайно туманные, но у тебя же столько приятелей среди Охраны Петерберга. Неужели до сих пор не уточнил у очевидцев, раз уж это имеет значение?
— Не уточнил, — Хикеракли посмотрел ему прямо в лицо, — потому что имеет.
Он ожидал… ну, понятно, ожидал правильного ответа. Или неправильного, если Твирин не барона пристукнул, а кого другого — вот бы комедия вышла. Ожидал, что Твирин отвечать не станет или, может, выгонит.
Не ожидал Хикеракли, что Твирин опешит.
— Имеет? — в ужасе шепнул тот.
Да как же не иметь? Или в этом городе кто до сих пор не выучил, что любил Хикеракли хозяина своего, в самом деле любил, настоящей человеческой любовью? Ты чего, господин Твирин, так изумился-то?
Ты потому изумился, что выяснить, кого тогда первым прикокнули, и в самом деле труда не составляло, однако же Хикеракли этого делать не стал. Потому как дырки в затылке у всех различаются, но тела-то на ступенях лежат совершенно одинаково, и плевать хотела история, кто туда в каком порядке приземлился. Не в этом же дело, а едино только в том, чего ты, господин Твирин, раньше не понимал, а теперь, кажется, угадываешь.
Как вот это, в котором дело, назвать, Хикеракли не знал, а потому расхохотался:
— Да ну нет, конечно! Шучу я, шучу, леший! Трупики — они все одинаковые, все холодненькие, это я и сам себе говорил. Ну заварил ты кашу, ты хлопнул барона, не ты, что с того переменяется? Ни-че-го-шень-ки. — Он всмотрелся в Твирина так, будто тот и впрямь не расстреливать, а расстреливаться сегодня надумал, и прибавил куда тише: — Верно ведь, Тимка?
Тимка весь задрожал. Хикеракли уж и сам не рад был, что спросил. Вроде бы оно и важное, даже самое важное, а в то же время — не надо ему, всё утро свой обрез изучавшему, за полчаса до большого дела дрожать, никуда это не годится! Этих, которые на ступенях, уже не вернёшь, а революцию ещё попортить можно — ей только дай волю, революции-то.
— Да. Или… Не знаю, нет, понятия не имею, — нервно забормотал Твирин, не поднимая глаз и не зная, куда деть руки. — Я не предполагал, что кого-нибудь, как ты выражаешься, «хлопну». Это же нонсенс, кто же мне даст, так просто не бывает! Я вообще ничего не предполагал, просто там, в этом треклятом внутреннем дворе буквально в воздухе висело, что солдаты рады такому повороту: Городской совет — и у них, почти что в кандалах, вот сейчас возьмут под стражу и в камеры поведут как предателей интересов Петерберга. Их созвали, обманули срочным совещанием, но командование само не понимает, можно или нельзя, что будет дальше, отдать приказ никто не решается. И, конечно, в Городском совете не все поголовно дураки, нашёлся один хороший оратор, который пытался уладить. И если бы уладил — всё бы закончилось. Рассыпалось бы. Наверное…
Так бы он и частил этой исповедью до вечера, все б расстрелы проворонил. Ну и что Хикеракли оставалось делать? Он решительно шагнул к несчастному главе Временного Расстрельного Комитета (главе-главе, уж не сумлевайтесь), схватил его за плечи и хорошенько так тряхнул. Твирин пискнул и заткнулся.
— Если вы, ваше высокопревосходительство, продолжите языком махать, вам потом за откровенность станет стыдно. Совестно станет-с. По какому поводу вы — с вашим-то остроумием — ещё и меня расстреляете, чтоб не трепал и чтоб в глаза не смотреть. — Хикеракли обнаружил под пальцами погоны, и пальцы как-то сами собой сползли. — Помнишь, Тимка, я говорил, что превыше всего почитаю свободу? Так вот: превыше. Почитаю. И не для того я её почитаю, чтоб во всяческие комитеты вступать, пусть бы тебе и казалось, что за правое дело. Я, Тимка, пока твой солдатик меня сюда волок, думал попросить, чтоб ты хэра Штерца не расстреливал. Он больной старик, ему ещё неделька в казармах — сам помрёт, зачем унижать к смерти? Но теперь я тебя просить об этом не буду.