Песнь победителя
Шрифт:
Самые большие симпатии публики Утёсов стяжал себе своим знаменитым конферансом: «Живёт моя семья богато и зажиточно! Сам я зарабатываю так тысяч двадцать…
Дочка немного подрабатывает, тысяч пять… Ну, конечно, и муж-инженер помогает… Целых шестьсот целковых!» Аплодировали ему бешено, но этот конферанс он довольно скоро прекратил. Говорят, что его потом порядком таскали по НКВД.
В зале наступает минутная тишина. В оркестре какая-то заминка, шепот, суетня. Неожиданно за спинами зрителей вспыхивают дуговые лампы и перекрещиваются ярким трепещущим пятном
В кресте дуговых ламп стоит Утесов, в руке он держит листок бумаги, рассыпавшиеся пряди волос падают на потный лоб. Маска паяца сброшена и вся фигура толстенького человека дышит неподдельным воодушевлением.
«Товарищи! Друзья!» – раздаётся его голос.
Зал насторожился в ожидании. Затаили дыхание люди. Слышно как кто-то скрипит креслом в задних рядах.
Чеканя слова, срывающимся голосом Утесов бросает медленно и с расстановкой в настороженную тишину зала: «Приказ… Верховного… Главнокомандующего!» Замерли в томительном ожидании люди. Я слышу, как стучит сердце в моей груди, как судорожно сжал ручку кресла старший лейтенант Белявский. Приказ мог быть только один.
«Сегодня, 2-го мая 1945 года, войска 1-го Украинского Фронта во взаимодействии с войсками…» – звучит вибрирующий голос с эстрады.
Я не вижу, откуда идёт этот голос. Он трепещет в моей груди, он поднимается к горлу как мой собственный голос. Вот она – Победа! Право, в содрогающихся каменных шахтах берлинских улиц, в броневом колпаке, штабного танка, в повседневной жизни солдата пафос боев и победы кажется куда проще и обыденнее, чем среди мраморных колонн этого зала.
Там – это только решение боевой задачи, сводки с квадрата, движение цифр, металла, человеческих жизней. Здесь – это годы напряжённого ожидания, безграничная радость и гордость народа.
Каждый шаг Армии вперед воспринимается с болезненным трепетом как шаг к победе не ради самой победы, а как конец дням страха за жизнь мужа, отца, брата. Сердца трепещут в ожидании этого конца дням обезличивающего голода, беспросветной работы тыла для фронта. У всех в сердцах одно – скорей бы конец. Скорей!
Люди тыла больны хроническим психозом. Они непоколебимо уверены, что день победы, день окончания войны, мгновенно, как в детской сказке, не только принесёт с собой избавление ото всех кошмаров военного времени, но и даст что-то большее, лучшее, чем они знали до войны.
Этот массовый психоз последних дней войны пульсирует в глазах каждого. Это невидимый и неощутимый флюид, заполняющий надеждой опустошенные души людей.
Стиснув челюсти, они идут к победе как бегун к финишу, отдавая последние силы, видя только заветную черту. Коснуться в последнем рывке грудью этой черты – и упасть замертво. Там будет хорошо. Там сладкий отдых, там заслуженная награда за самоотверженный труд, за пот, за кровь.
Я закрываю глаза, чтобы не видеть человека на эстраде.
Голос в тишине зала поднимается и крепнет: «Сегодня наши войска, после ожесточённых и кровопролитных боев, овладели сердцем гитлеровской Германии – городом Берлин…» Голос Утесова захлебывается в хриплом торжествующем вопле.
Движимый единым внутренним порывом зал, как один человек, поднимается на ноги. Гром стихийных оглушительных аплодисментов потрясает мраморные колонны. Едва ли эти стены слыхали что-либо подобное.
Старший лейтенант Белявский и я до боли бьём в ладоши и смотрим в глаза другу-другу. При всяких других аплодисментах официального порядка советские люди предпочитают не встречаться взглядами. Здесь нам нечему стыдиться, нечего кривить душой.
Я оглядываюсь кругом. Это не искусственно подстроенная овация вождям Партии и Правительства, когда каждый углом глаз наблюдаёт, усердно ли аплодирует его сосед и в душе ожидаёт, когда окончится снисходительное похлопывание ладоней председателя президиума, – дирижера балагана, – официальный знак к окончанию оваций.
Это настоящая овация. В первый раз в моей жизни я не стыжусь аплодировать. В первый раз в моей жизни я вижу столь искреннее и горячее проявление чувств многолюдной аудитории. Гремят, не смолкают аплодисменты. Это русский народ стоя благодарит русского солдата за тяжёлый боевой труд, за пролитую кровь.
Откуда-то издалека, заглушаемые бурей аплодисментов, доносятся слова: «В ознаменование победы над Берлином приказываю: сегодня, 2 мая 1945 года, в 22 часа по московскому времени произвести 20 орудийных салютов из 220 орудий в городе Москве и в городах-героях Сталинграде, Ленинграде, Одессе…» Покинув концертный зал, мы выходим на площадь Свердлова. Ещё не потухла малиновая полоса на закате. Светло небо над потонувшим в вечерних сумерках городом-победителем. Чернеют причудливыми силуэтами крыши домов на фоне угасающей лазури. Чудно прекрасны московские вечера в мае. Сказочны они, озарённые огнями победы, в победном венце военной славы.
Где-то далеко на Западе лежит в мертвой темноте другой город. Город, поверженный на колени. Не весело тому городу и его жителям. Ещё дымятся развалины, бывшие когда-то уютными домами, где кипела тихая мирная жизнь.
Ещё валяются по улицам трупы, ещё вчера не думавшие о смерти. Живые сидят запершись в своих квартирах без света и без огня, дрожа от каждого шороха за дверью. Могильным холодом дышит на них будущее. Они едва ли и думают о будущем. Они ещё не могут понять всей глубины той бездны, куда привела их человеческая гордыня.
«Да! Иногда и Москва может быть красивой», – непроизвольно вырывается из груди старшего лейтенанта Белявского, всегда критикующего Москву в пользу Ленинграда.
Гаснут огни последнего салюта. В наступившей тишине в моих ушах звучат заключительные слова приказа: «Честь и слава героям, павшим в борьбе за свободу и независимость нашей Родины!» Да будет кровь, пролитая вами, пролита не напрасно…
Каждый москвич знает памятник Минину и Пожарскому. Долгие годы стоят бронзовые русские патриоты на Красной площади у стен Кремля. Их моют хмурые осенние дожди, колючим снегом чешут им бороды декабрьские ветры, тёплым дыханием ласкает весеннее солнце.