Песочные часы
Шрифт:
На деньги от концертов организовывается бесплатное питание для неимущих учениц, им покупают путевки в летние пионерские лагеря, дают бесплатные ордера на одежду и обувь.
Любаша, сгорбленная, маленькая, ходит по школьным коридорам, позвякивая связкой ключей за спиной, на плечи наброшен серый вязаный платок. Если замечает какой-нибудь непорядок — орет на провинившегося гортанным скрипучим голосом, а иногда трясет за плечи и грозит: «Я с тебя шкуру сдеру!» Ни с кого на моей памяти не содрала, но у меня коленки начинали дрожать, когда я слышала звон ее ключей и видела ее сгорбленную фигуру в глубине коридора.
И не только у меня. Ее все в школе боятся.
Нянечка
Зимой, в особо холодные дни, перо, опускаясь в чернильницу, пробивает тоненькую корочку льда. Вера Михайловна разрешает нам сидеть в шубах. Вешалка с шубами стоит прямо в классе, у задней стены. На всех тетрадей не хватает, и Вера Михайловна делит каждую на три части и раздает всем поровну.
Некоторые девочки носят в школу собственные чернильницы — беленькие «невыливайки» в самодельных мешочках на тесемке. У этих невыливаек конусообразные горлышки, поэтому чернила не выливаются (мне-то этого чуда все равно не понять). Хотя, если потрясти, а потом резко опрокинуть, то прекрасно выливаются, и особо озорные девочки этим пользуются. У некоторых лежат на партах кругленькие изделия из нескольких слоев цветных кусочков материи — перочистки, о них вытирают пёрышко, если к нему прилипает волосок или соринка. Мне очень нравятся эти штучки, скрепленные посередине пуговицей или металлической заклепкой. Они похожи на праздничные юбочки для крохотной куколки. Хочется иметь такую же, но я не знаю, где ее приобрести, а спросить стесняюсь.
На окна по утрам опущены черные бумажные рулоны: еще не отменили затемнение. На потолке из шести плафонов горят два. Из-за тусклого света, а может быть, из-за начинающейся близорукости, я не вижу, что написано на доске, и неправильно списываю. А дома неправильно решаю примеры и пропускаю буквы в словах. Листочки по арифметике и по русскому испещрены красным учительским карандашом. Мама сердится. Говорит, что я не стараюсь. А я стараюсь и сама не понимаю, откуда берутся ошибки.
Вообще, я многого в школе не понимаю и боюсь. Не ориентируюсь в школьном пространстве. Вера Михайловна посылает меня в учительскую за мелом, а я не могу отыскать учительскую, возвращаюсь и от стыда вру, что мела не оказалось. Боюсь на перемене пойти в туалет, а потом не отыскать свой класс, и терплю. Даже возвращаясь из школы домой, иногда, задумавшись, поворачиваю не туда, а потом долго ищу свой переулок.
Дичусь своих одноклассниц. Другие девочки учатся вместе с первого класса, давно друг друга знают, собираются стайками на переменах, а я, попав сразу во второй класс да еще и опоздав к началу занятий, чувствую себя чужаком. Прошло порядочно времени, прежде чем я начала запоминать в безликой массе своего второго «А» отдельные лица, имена и фамилии. Девочки, с которыми мне хотелось бы подружиться, смотрят на меня сверху вниз и не принимают в свою компанию. Они отличницы и активистки, у них на партах лежат аккуратно обернутые учебники с закладками, слоёные юбочки для вытирания перьев, точилки для карандашей. Эти девочки всегда знают, что задано, всегда поднимают руки на вопрос учительницы. А я болтаюсь на периферии с такими же растяпами и двоечницами, как я сама. Нина Акимова, с которой меня посадили за одну парту, щиплет меня за ногу и стряхивает чернила с пера мне на платье, когда учительница не видит. Я молчу, потому что боюсь Нину. Она драчунья. Мое маленькое личное хозяйство — пенал с туго сдвигающейся крышкой, ластик, конфетный фантик, промокашка — вроде как не мои, а общие. Могут взять без спроса и не отдать, и попробуй не дай — прослывешь жадиной, а таких бьют после уроков портфелями. Особенно старается Нина — догоняет убегающую «жадину» и старается попасть портфелем по голове.
Меня не бьют, но особо со мной и не церемонятся, берут с моей парты, что захочется. Нина отобрала у меня перышко «ласточка», которое я, по примеру других, подточила наискось о каменный подоконник, чтобы почерк получался с мягким нажимом, и дала мне вместо него «лягушку», которая кляксит и царапает бумагу. И я малодушно смолчала.
Вера Михайловна через некоторое время пересадила меня к другой девочке, Лене Короленко. С ней мы разговариваем и даже вместе возвращаемся из школы — нам по дороге до ее одноэтажного флигеля возле детской поликлиники на улице Щукина. Она показала мне свое окно и дверь со стороны садика, но в гости не позвала, хотя между нами завязалось какое-то подобие дружбы, отчасти потому, что она тоже плохо учится.
Частые медицинские комиссии — проверка на вшивость. Вшивых стригут машинкой наголо в медицинском кабинете.
Серые, очень вкусные бублики, которые Вера Михайловна приносит из буфета, нанизав на веревочку, и раздает на большой перемене.
Уроки военного дела в гулком физкультурном зале: военрук Михал Михалыч в гимнастерке с засунутым за пояс пустым рукавом командует нам, второклашкам: «Ряды сдвой! Ряды стройся!» «Нале… ву!»
Я не понимаю, что такое «сдвой», вместо налево поворачиваюсь направо.
Надо мной в классе смеются.
Некоторые девочки приносят с собой свертки с завтраками. На большой перемене аппетитно пахнет бутербродами с колбасой. Близсидящие девочки иногда не выдерживают, просят: «дай откусить!» Многие дают. Только у Аллы Лухмановой никто не просит, знают, что не даст. А какие она приносит завтраки, прямо слюнки текут — белый хлеб с маслом и с черной икрой! Мандарины!
Однажды кто-то украл у Аллы завтрак. Алла ревела и требовала, чтобы все открыли портфели, а она бы прошла по рядам и обыскала их. Хотя что могло остаться от съеденного завтрака? Разве только запах мандарина.
Вера Михайловна сказала Алле:
— А ну, сядь на свое место и не реви! Обыскивать — ишь чего вздумала!
— Все равно я папе скажу! — запальчиво крикнула Алла. — Я знаю, кто украл!
— Знаешь? Ну, говори, кто!
Алла, понизив голос, сказала:
— Я вам потом скажу. На перемене.
— А ну, выйди сюда, — приказала Вера Михайловна.
Алла вышла.
— Я доносов не люблю, — сказала учительница. — Доносчик для меня — последний человек. Кто украл, сам скажет, если не трус.
Встала худенькая, бледная до голубизны Ира Феоктистова и сказала:
— Это я…
Вера Михайловна была резковата, редко улыбалась, рассердившись, могла выдернуть провинившуюся за руку из-за парты, поставить у доски. Но когда Ира Феоктистова в своем линялом ситцевом платочке, закрывшем наголо остриженную голову, жалким голоском призналась, что это она украла, Вера Михайловна вдруг заплакала.
Такой она и стоит до сих пор у меня перед глазами: один ботинок перевязан веревочкой, чтобы не отставала подошва. Кисти рук обмороженные, красные, шелушащиеся. Углы губ опустились, она судорожно глотала, вытирала щеки опухшими пальцами. Она отошла к окну, несколько минут постояла спиной к нам, а когда обернулась — лицо ее было хмурым, но спокойным.