Песочные часы
Шрифт:
Это был коротконогий, плотный господин с черной повязкой на глазу, темпераментный, как испанец. И очень смешным показалось мне, что на голове у него буйно росли огненно-рыжие волосы, словно даже голова его была в пламени.
Я прошел ускоренный курс обучения и стал солдатом огня. Мы были на казарменном положении, но два дня в неделю разрешалось проводить у себя дома.
Я ломал себе голову над тем, как дать знать о своем новом положении Генриху или Конраду. У меня всегда была с ними односторонняя связь.
Не придумав ничего лучшего,
Встреча наша была для меня праздником. И для Конрада — тоже. Но погребок, вероятно, вызывал у него неприятные воспоминания.
— Я бываю здесь по необходимости, — сказал он, — встречаюсь с человеком, который в другое место не пойдет.
И мы перешли в первое попавшееся заведение, где не подавали ничего, кроме гороховой похлебки с микроскопическим кусочком шпика и суррогатного кофе. Но зато играла механическая музыка и можно было говорить обо всем, если сесть рядом и не обращать внимания на Буби Кэт, которая мужским голосом заверяла, что «лишь солдаты, лишь солдаты — настоящие мужчины!».
Здесь Конрад шепнул мне, что Генрих — цел, но доступы к нему очень трудные. Он попробует передать Генриху все, что я вкратце рассказал о себе.
— А ты? Как ты, Конрад?
— У меня все нормально. В каком-то отношении даже стало легче: много полуразрушенных домов… их даже не восстанавливают…
Я не понял, почему ему легче от разрушенных домов, но задавать вопросы не полагалось.
— Ты в самом деле тушишь пожары? — заинтересовался Конрад.
— Конечно. Тушить мы тушим, но потушить — это совсем другое дело!
— Знаешь, тут есть возможности… — задумался Конрад.
— Наверное. Всюду есть возможности, — я не соображал, что именно имеет в виду Конрад.
Мы говорили о том о сем, но вдруг, среди разговора, замолкали. И молча думали об одном и том же.
— Ты ничего не знаешь о Франце?
Конрад слышал, что он жив и работает.
— О, Франц! Это мастер, сколько лет он благополучно развозит в своей тележке по цехам самое-самое… Ты ни разу не был там?.. У бирхалле.
— Нет. Не мог.
А Конрад был:
— Ты знаешь, там ничего уже нет…
— Как ничего?
— Одни развалины. Их даже не убрали. Только оградили. Ни бирхалле, ни лавочки напротив. Ничего.
Мы помолчали.
— Ты все-таки будь осторожен на этих пожарах, Вальтер, — сказал мне на прощанье Конрад.
Как будто то, что он делал, было менее опасным, чем огонь.
В тот день я еле добрался до Линденвег, — очень был измучен. К тому же горящая балка пришибла мне палец на ноге. Борьба с пожарами оказалась бесцельной и никому не нужной затеей. Все было обречено и так. Я скоро убедился, что, подобно мне, никто всерьез ничего не тушит. Но все равно приходилось
Я завалился в постель и сразу заснул.
Звонок у входной двери, ворвавшийся в тишину квартиры, показался мне пожарным сигналом. Я не сразу сообразил, что я не в казарме.
Конрад? Это было неожиданно и потому — пугающе.
— Что случилось? — спросил я, а то, что «случилось», я увидел по его лицу.
— Убит парень, которого я охранял… Два года я трясся над ним, чтобы он спокойно делал свою музыку… Он был мне как брат… Нет, как сын. Таким сыном можно гордиться! Я таскался за ним с места на место два года… Создал ему условия. Он был у меня в безопасности… Я принял бы любой удар на себя… Убит случайной пулей во время облавы!
Конрад уронил голову на стол и заплакал.
Генрих прислал мне открытку с видом Нового стадиона. Это означало, что он назначил там свидание. Фраза в тексте указывала время встречи.
Я еще не видел этого сооружения, о котором много писали до того, как оно было повреждено бомбежкой. Я не думал, чтобы стадион восстановили: во всяком случае, никаких спортивных действ там не объявляли.
Поехал я омнибусом. Гнилая берлинская зима была в разгаре, но за городом, вероятно, лежал снег: в омнибусе ехала молодежь с лыжами в аккуратных чехлах из пятнистой маскировочной плащ-палатки. Молодежь была совсем зеленая, но все равно им вот-вот выпадало — в маршевую роту, девочкам — во «фляк», зенитную артиллерию или в госпиталь. В последнем случае им повезет: на передовую женщин не отправляли. Вряд ли из соображений гуманизма, а вернее всего — утилитарных: волокуши почему-то мало применялись, тащили раненых на себе.
Мне лезли в голову всякие не относящиеся к делу мысли, и я не отгонял их: так задерживают даже случайного гостя из боязни остаться один на один с воспоминаниями.
Генриха я не видел с разгрома бирхалле. То, что он уцелел, было великим счастьем. Помимо всего, еще и потому, что внушало мысль: значит, все-таки можно уцелеть.
Иногда мне снилось то, что уже было, но с вариациями: Генрих говорил о моих родителях, но каждый раз другое. Однажды он сказал: «Их уже нет». И я проснулся с сильно бьющимся сердцем и долго не мог понять, где я, в этой своей новой комнате с окнами на Кройцберг, по которому беспрерывно шагали солдаты и пели «Лили Марлен». Я переехал сюда после того, как разбомбили Линденвег.
Лыжники вышли вместе со мной на остановке «Новый стадион». Они тотчас зашумели, заспорили и побежали на горку. Старший из них был, вероятно, мой ровесник; может быть, его не взяли по зрению — он носил темные очки. А может быть, очки были защитные.
Я думал о чем угодно, только не о предстоящей встрече: даже не радовался ей. Хотя бездеятельность тяготила меня и ей не виделось конца. Уцелело ли хоть что-нибудь? Или вокруг нас с Генрихом — пустыня?
О Марте я по-прежнему боялся думать: не впускал ее к себе.