Песочные часы
Шрифт:
И я вернулся к действительности. Как она ни была причудлива с этими литографированными письмами, с этими двумя безумными стариками и маленькой дурочкой с фюрером на брошке, — все это было действительностью. А мир разума, целесообразности и справедливости был мечтой. Он существовал, но без меня, и с этим ничего нельзя было поделать.
Мне надо было слушать, как Шониг со своим прирейнским акцентом, особенно заметным при чтении, нажимает голосом и выражением лица на излияния какого-то кретина из «вспомогательных войск», заклинающего нас не жалеть силы в кампании по экономии электроэнергии и настоятельно рекомендует отказаться от освещения лампами
Наконец чтение закончилось. Перешли к процедуре заполнения литографированных листков. Ленхен доверили занести на листки подготовленные цифры.
Фрау Муймер называла их с наслаждением, время от времени блаженно вздыхая. Я мог бы поручиться, что она видела перед собой лица адресатов и счастливые улыбки, с которыми смертники читали эти кошмарные послания.
Что касается Шонига, то он был лишен воображения, и, вернее всего, ему представлялось только здешнее его начальство, воздающее ему хвалу и вешающее ему на грудь еще какую-нибудь медаль. Люди, столь разные по характеру, как Шониг и Альбертина, спаялись так крепко, и теперь ограниченность, мелочность и злобность одного и отзывчивость другой работают заодно. А эта хорошенькая дуреха — сколько еще она попасется такой овечкой? Может быть, ей просто не хватит времени превратиться в мегеру, какой она уже безусловно запланирована проницательным рейхсминистром пропаганды.
Меня одолевали непрошеные мысли, и я обрадовался, услышав бой часов в «гостиной»: мне пора было идти на работу. Ленхен разочарованно посмотрела на меня, когда я пожелал им успехов «в их благородном деле»: теперь ей даже не с кем будет перемигнуться. «Приучайся, овца, жить в своем стаде!» — мысленно напутствовал я ее и побежал по лестнице вниз.
На «зубастой» дорожке я встретил господина Энгельбрехта из соседнего подъезда. Он был без шляпы, его прямые, не то светлые от природы, не то седые волосы были подстрижены, вопреки моде, очень низко, это придавало ему какой-то архаичный вид. Хотя одет он был вполне современно: теперь штатские носили полувоенные пиджаки в талию. Я поздоровался. Он ответил и, как всегда, спросил:
— Как поживает уважаемая фрау Альбертина? — И, как всегда, мне показалось, что его вопрос звучит иронически.
Я ответил серьезно, но улыбкой показывая, что принимаю его тон:
— Как всегда, благоденствует.
— Ну подавай ей бог! — заметил он уже с откровенной насмешкой, и мы разошлись.
Кто он, господин Гельмут Энгельбрехт? Альбертина сказала мне как-то, что он «очень образованный, но не совсем надежный». «Как это понимать?» — спросил я. «Видишь ли, раньше он преподавал студентам какие-то там науки. Но теперь его от этого отстранили. Значит, что-то у него не так…» — она выводила причину из следствия. «А что же он делает теперь?» — «О, такие господа всегда при деле. Он служит в большой библиотеке».
Я продолжал думать о господине Энгельбрехте всю дорогу, пока не переступил порог своей бирхалле. Франц Дёппен сидел за столиком в кругу молодых парней. Как видно, шел разговор о политике.
— Но ведь наш фюрер — социалист, — сказал не очень уверенно юнец в рабочей блузе и покраснел под взглядом Франца.
— Конечно, конечно… — быстро ответил Франц и отхлебнул пива, — но на этот счет я вам расскажу одну историю. Значит, так…
Парни смотрели на Франца, словно на ярмарочного фокусника, вытаскивающего
— В одной приличной семье свихнулся единственный сын. Вообразил себя, понимаешь, петухом. Петух, да и только… Среди ночи кукарекает, в кровати спать не хочет, а мостится на жердочке. И уже начинает похаживать за курочками…
Парни захохотали, но Франц продолжал серьезно и не торопясь:
— И ни черта не жрет. Зернышек поклюет малость— и вся закусь! Ну, родители, понятно, убиваются, возят по докторам сына, а толку нет.
И вот нашелся один лекарь и дал совет: не спорьте вы с ним, говорит, не перечьте ему. Петух так петух. Пусть зернышки клюет — от этого не умирают, а другой пищи вовсе не подавайте. Хочет кемарить на жердочке? Пусть! А кровать уберите из комнаты. И прекратите всякие свои попечения.
Так и сделали. И что же? Постепенно молодой человек стал отходить. «Жратву, говорит, давайте!» Кровать затребовал. И мало-помалу пришел в нормальный вид…
Изредка только, раза два в месяц, он вспоминал: как же, все ж таки он — петух! И хлопал себя руками по бокам, словно крыльями. И кукарекал. Только потихоньку, чтоб соседи не слышали…
И никакого ущерба ни ему, ни другим от этой его блажи не было… Такая история.
Некоторое время стояло молчание. Парни переглядывались. И вдруг один прыснул, озорно блестя глазами. Все разом засмеялись…
— Ну, здорово! — выкрикнул юнец в блузе.
— Тихо, тихо, — сказал Франц, — чтобы соседи не слыхали.
…Он все-таки был не так прост, Франц Дёппен, как могло показаться с первого взгляда.
Но больше всех окружающих меня интересовала моя хозяйка. Мне казалось, через нее я многое пойму. Раз уже так случилось, что я выключен, отрезан от настоящей работы, то, по крайней мере, должен осмыслить происходящее.
И однажды вечером, когда мы с ней мирно сидели в кухне и при свете мизерной лампочки она «вслепую» что-то вязала, я спросил:
— Как вы стали деятельницей, фрау Альбертина?
Она должна была воспринять мой вопрос — упаси бог! — не как проявление праздного любопытства, а как стремление приобщиться к ее делу. Что так и случилось, можно было понять по ее готовому ответу:
— Моя жизнь была пуста и бесцельна. Только когда я стала деятельницей, я поняла, что живу на свете не зря. Эта перемена произошла внезапно, как удар молнии. После того, как я впервые увидела фюрера.
Она произнесла эту тираду с пафосом, которого хватило бы на целую аудиторию кретинов. Я же был один-единственный ее слушатель. Но я понял, что так «полагалось», что о таких вещах нельзя говорить иначе, чем с многозначительными придыханиями и модуляцией в голосе. Альбертина усвоила манеру одновременно с сутью.
И это тоже так полагалось, национал-социализм не мог быть преподан в иной, кроме этой морализирующе-пафосной, оболочке. Как скоропортящийся сыр предлагался покупателю только в обертке из серебряной бумаги, так «истины учения» обязательно требовали этой формы, требовали участия не разума, но чувств.
А я тогда воображал, что мне нужно «знать», «понять», «разобраться» в обстановке. Как будто можно почувствовать, холодна ли вода, не окунувшись в нее? Ведь даже термометр дает только представление, а не подлинное ощущение. Можно ли понять жизнь, не живя? Но мне тогда все было интересно, и я развесил уши. Всего интереснее было мне, разумеется, как старуха стала «партайгеноссин», к этому она ведь тоже пришла не случайно…