Песочные часы
Шрифт:
Не имея понятия, о чем идет речь, я ответил, что это очень хорошо, но толстяк, не слушая меня, пошел со двора, подрагивая задом с огромным карманом, из которого высовывался гаечный ключ.
«Спасибо, хоть этот не явится вечером!» — не успел я об этом подумать, как под дорожкой началось сначала шевеление и покряхтывание, затем хрипение, которое показалось мне предсмертным. Я испугался, не задушился ли там Поппи, и осторожно приподнял край дорожки. «Хайль Гитлер!» — сейчас же заорал попугай и стал проявлять страшную агрессивность: бился о прутья клетки, кидался между ними с такой яростью, словно хотел быть разрезанным
За этими разнохарактерными занятиями меня и застала хозяйка. С четкостью дежурного в полицейском участке я доложил ей о состоявшихся посещениях. Альбертина придала значение лишь визиту блоклейтера, заметив, что надо будет смолоть кофе на лишнюю чашку.
Потом она объявила, что принесла еду Поппи и пора его кормить. Я уклонился от этого зрелища, не без оснований полагая, что шумная благодарность в адрес фюрера за еду не заставит себя ждать. И сказал, что хочу выйти на улицу, посмотреть, как выглядит этот прелестный уголок. Высказавшись таким образом, я, по существу, был вполне искренен и вышел из дому все еще в прекрасном расположении духа.
Действительно, было что-то очень привлекательное в узкой улочке, которая просматривалась до конца, с ее разнокалиберными домами, то подступающими к самой дороге, то спрятанными, подобно нашему, в глубине двора; в плавном повороте, которым она уводила куда-то, казалось, даже не в город, а на волю, словно за этим изгибом должна была открыться не другая улица, а луг, поле, и даже какая-то водная поверхность замерцала мне в суживающейся перспективе. Хотя я прекрасно знал, что ничего подобного там быть не может.
Но мне нравилось так представлять себе, меня успокаивало то, что улица была не людная, мне повстречалось только несколько женщин с озабоченными лицами, проволочные корзинки и нитяные сетки в их руках не были нагружены доверху, а чаще — наполовину пусты, — это были покупки военного времени. Обстоятельства наложили свою тень и на лица, сообщив им нечто единообразно тусклое.
Я заметил, что они здороваются друг с другом, как это принято в провинции, и подумал, что тут все знакомы между собой и, может быть, очень скоро я тоже стану своим в этом маленьком мирке, где наверняка никто не проявит ко мне опасного внимания и уж конечно даже на волос не приблизится к разгадке моей подлинной истории.
Я был Вальтером Зангом — и все.
Мысленно еще раз сказав себе это, проникшись этим, я сразу вспомнил девушку, вытиравшую комками белой бумаги стекла витрины. Это было в один из моих приездов в город, еще когда я жил у Симона. Я ехал на велосипеде, и автофургон прижал меня к самому тротуару. Неловко соскочив, я толкнул девушку у витрины парикмахерской.
Я запомнил эту девушку и маленькую парикмахерскую на Бауэрштрассе, хотя тогда мне это было ни к чему. Но теперь я только Вальтер Занг, и я вернусь туда… Разве эта девушка не для Вальтера Занга? Не для того, чтобы однажды, в получку, конечно в «замстаг», в субботу, Вальтер подсадил бы ее на империал омнибуса, катящегося по прямой, обсаженной деревьями дороге в Пихельсдорф? Чтобы там, усевшись в крошечном кафе под деревьями, пить кофе и болтать… О чем? Да обо всем, что может прийти в голову Вальтеру Зангу; обо
Я не накопил еще достаточно впечатлений, не напереживал еще достаточно для того, чтобы Вальтер Занг мог поделиться ими с девушкой из парикмахерской на Бауэрштрассе.
Но это еще будет, потому что будет еще жизнь. И война не останавливает ее. Тем более не остановится она от того, что бульдозер номер 0326-57 разрушил, смел с лица земли заброшенную ферму, обратив ее в кучи щебня и мусора.
Глава вторая
1
Мой первый день в бирхалле «Песочные часы» стал уже прошлым, затерялся в череде других, таких же или похожих.
Но он запомнился, не своей сущностью, а моими ощущениями, острота которых потом притупилась.
И уже не возвращалась унизительная жалость к себе, которую я не мог унять. Она переполняла меня и подсказывала слова, которых я сам стыдился. «Вот теперь — твоя жизнь: белая лакейская куртка с золочеными пуговицами, — они должны всегда сиять, для этого существует отличная паста „Урс“, — ты будешь ее носить долго-долго…». «„Герр обер!“ — ты будешь откликаться на это имя, оно станет твоим надолго-надолго».
Нет, поднос, тесно уставленный пивными кружками, полулитровыми пузатыми и стройными литровыми, не показался мне слишком тяжелым. И я быстро приловчился крутиться между столами, рассыпая свои: «Яволь!», «Момент!», «Сделано!»… Ну точно: «Фигаро здесь, Фигаро там!»
Слова звонкие и мелкие, как чаевые, которые я ловил на лету, отвешивая поклон и провожая гостя таким проникновенным взглядом, словно он был моим задушевным другом.
Все это я усвоил легко, безнатужно. Но каким смыслом было бы оно скреплено, если бы я работал! Белая куртка официанта стала бы «маскировкой», имя — «прикрытием», а беготня с подносами — способом «внедрения»: я отлично усвоил уроки Роберта.
Но я не работаю. Я — настоящий «обер»! И в качестве такового разношу пиво и собираю чаевые. И это может тянуться долго. Очень долго.
Так я мысленно твердил всякие жалостные слова: «Мне — всего восемнадцать, а я заживо похоронен здесь, и добро бы — под своим именем, чтобы кто-нибудь разыскал то, что от меня осталось!»
Мое одиночество было более глубоким, чем одиночество Робинзона: он оказался один среди враждебной природы, я — среди враждебных людей. Стихия, бушевавшая вокруг меня, была опаснее и отвратительнее.
Так что же я? Малодушный слабак?
Задав этот вопрос, я взял себя в руки.
И стал привыкать к новой роли, сказав себе, что ведь это только роль!
Как только я освоился с работой, фрау Дунц отправилась к своим детям: брат не очень-то ее привечал. Слишком разные они были люди, даже на мой поверхностный взгляд. Кто-то спросил при мне Кранихера: что это не видно Лины?
— Отправил восвояси. Суеты от нее много. И слов — тоже, — объяснил он спокойно.
Вот уж кто был не суетлив и как-то достоин в каждом своем движении! Я часто ловил себя на том, что с удовольствием смотрю, как он сидит за конторкой в своей клетчатой бумажной рубашке и, водрузив на нос очки в металлической оправе, толстым пальцем бросает косточки счетов или, сосредоточенно шевеля губами, заносит цифры в длинную узкую книгу.