Песочные часы
Шрифт:
Я прижал его к сердцу и низко поклонился, показав, как мне дорог подарок. Катя подошла ко мне с очень серьезным лицом и молча протянула мне руку, как-то очень достойно, почти торжественно. И Наташа тоже подскочила ко мне и сунула мне свою маленькую, иззябшую ручонку…
Если бы они меня поцеловали, что, собственно, было вполне возможно, то это не произвело бы на меня большего впечатления, чем эти их молчаливые и значительные рукопожатия. Я и сейчас чувствовал их: хрупкое, словно прикосновение птички, — Наташи; не по-женски крепкое — Кати…
Я
— Я увидела свет в окнах и подумала, что вы вернулись. Я же знала, что старухи нет дома… — она стояла передо мной растерянная, забыв поздороваться. На ней было пальтишко, из которого она выросла, и красная вязаная шапочка.
— Здравствуй, Лени! Раздевайся, пожалуйста.
Она удивленно оглядела меня:
— Да вы сами еще не разделись…
— В самом деле. — Я отнес рюкзак в свою комнату и увидел лежащее на столе письмо. Так как, кроме Иоганны, писать мне было некому, я не стал читать его.
Лени спросила: не сварить ли мне кофе? Кажется, У фрау Муймер есть еще немного хорошего ячменного кофе.
Пока она без стеснения рыскала по полкам, я умылся и надел чистую рубашку. Когда я вышел в кухню, Ленхен в клетчатом платьице с белым воротником сидела на хозяйкином месте, а стол был накрыт с некоторым даже изяществом, на что уж никак не была способна фрау Муймер. И горшок с комнатной фиалкой с подоконника перебрался на поднос с чашками.
— Слушай, Лени, да ты образцовая жена… в потенции.
По ее лицу я понял, что слово «потенция» ей незнакомо, и объяснил не совсем точно:
— Будешь ею.
Лени надула губы:
— Если война затянется, то я не буду никакой женой.
Я уклонился от развития этой темы:
— Может быть, ты расскажешь мне новости, Ленхен. Как дядя воспринял крушение наших надежд?
— Вы насчет Москвы?
— Конечно.
— Дядя говорит, что это еще не вечер.
— Видишь, какой умный дядя. А Поппи — тот с горя подох!
— Вот уж нет. Его оголодавшие коты сожрали. На крыше.
— На крыше? Как он туда попал?
— Альбертина забыла закрыть клетку, а он высоко не летал…
— Да, невысоко летал…
Мы пили кофе и болтали.
— Мальчишки говорили, что он кричал «Хайль Гитлер!», но коты ничего не слушали… — Лени был не чужд юмор.
— А ты по-прежнему утепляешь отпускников?
— Нет. Я больше не бываю на вокзале.
— В самом деле? Почему же?
— Так. — В Ленхен появилось что-то новое. Раньше она была словно мягкий, расползающийся комочек теста. Сейчас из нее, кажется, выпеклась булочка, может быть даже с изюминкой. В ней чувствовалась какая-то завершенность.
— Ты что-то от меня скрываешь, Лени, — сказал я наугад. — Но если это касается лично тебя и ты не хочешь ни с кем делиться, — это твое дело.
— Это не меня касается, это
Я с сожалением оставил свой кофе и принялся выяснять обстоятельства:
— Послушай, Ленхен, если это так серьезно, то, я думаю, мне надо быть в курсе дела. Ведь я считаю фрау Муймер доброй женщиной, хорошей христианкой…
— Она ведьма! — закричала Лени, поразив меня полным совпадением с моими собственными оценками.
— Наверное, ты имеешь основания так говорить, Лени…
— Конечно, имею! Имею! — закричала она, стуча кулачками по столу так, что зазвенела посуда.
— И ты ничего не скажешь мне на этот счет?
— Скажу, если вы поклянетесь… Жизнью фюрера! Что сохраните все в тайне.
Я с легким сердцем исполнил ее желание, мечтая стать клятвопреступником.
— Изволь, раз это так серьезно…
— Очень. Если узнает дядя, он отправит меня в колонию, к малолетним убийцам!
Меня интересовало все, что касалось Альбертины, и потому я внимательно слушал, как Ленхен, глотая слезы вместе с окончанием слов, начинала издалека…
— Вы знаете, что мы выносили к поездам кофе в термосах. А иногда нас посылали на товарную станцию, чтобы мы там помогали… — она потупилась, — если нужно проводить женщину в туалет… Из эшелона.
Вот как! Гитлердевок, значит, использовали для полицейских надобностей! Давай, Ленхен, давай саморазоблачайся! Я ни в какой степени не предугадывал дальнейшего.
— И вот нас вызвали, мы думали, как обычно… Но это был совсем другой эшелон. Он не разгружался у нас, а следовал дальше куда-то. Я не знаю куда, только из вагонов выносили на носилках, как сказали, тяжелобольных, — по-моему, они были уже мертвые… И одну женщину вывели, еле живую. Я слышала, как вахмайстер сказал санитару: «Да она уже готова, врежет дуба прямо в „Зеленой Минне“…» За нее цеплялся ребенок, девочка лет пяти… — Лени опять заплакала, но сейчас я уже не мог доставить ей это удовольствие: я должен был знать, чем все это кончилось…
— Почему, собственно, ты плачешь, Лени? Тебе жалко эту женщину?
— Нет, — всхлипывая, проговорила Лени, — ее мне не жалко, ей так и надо… Но ребенка…
— Почему ты думаешь, что ей так и надо?
— Потому что эти русские или поляки, я не знаю, кто они, еще хуже цыган. А цыгане не лучше евреев…
— Так… — даже я, ко многому приученный, удивился ее «образованности», — что же дальше?
— Нам велели отвести женщину в туалет, пока придет за ней машина. Мы пошли. А потом вдруг постучали в дверь и стали торопить, торопить нас, чтобы мы скорее выводили женщину… И Лиза Хенниг, моя напарница, начала кричать на нее: «Скорей, скорей!» А я держала девочку. И когда Лиза Хенниг уже была в дверях и подталкивала женщину, та на меня так посмотрела… О, Вальтер! Она не забыла своего ребенка в этой вонючей вокзальной уборной! Она оставила его мне! Вы понимаете, Вальтер? Нарочно, нарочно оставила мне…