Пьесы. Интермедии. Письма. Документы. Воспоминания современников
Шрифт:
Целую вас крепко и долго. Дина тоже.
Привет всем, поклон Кате и Поле.
Охлопков припадает к стопам. Его здесь в журнале назвали «Лучшим советским киноактером».
Кофе привезу сам.
Еще целую. Николай.
[Осень 1926 г. Одесса]
В. Б. ЭРДМАН, Р. К. ЭРДМАНУ
Родные и дорогие мои, целые дни сижу на фабрике и клею и режу и не понимаю, что делаю. Материалу на двадцать картин, из такого количества пленки{66} можно сделать не только «Митю», но и «Федю» и «Саню». Видел в черновом виде три первых части, сейчас о них очень трудно судить. Мне показалось, что будто вторая не так уж плоха. Борис и Вера живы и здравы. Борис сделал прекрасный макет к «Собору Парижской Богоматери»{67} и купил такую же прекрасную шубу Вере. Охлопков сохнет и становится похожим на пленку длиной в 1800 метров. Погода здесь солнечна и тепла, окно целый день открыто. Как только картина немного прояснится — напишу. Не прояснится — тоже напишу.
Целую вас от души.
Николай.
Привет Кате, и пусть она от меня поклонится Поле.
Охлопков сердечно приветствует вас.
Золотая мама, напиши, если что-нибудь у вас в чем-нибудь неладно. Милый папа, я заказал для альбома фото
[1 декабря 1926 г. Одесса]
В. Б. ЭРДМАН, Р. К. ЭРДМАНУ
Родные мои, работа затягивается на более долгое время, чем я предполагал, и, хотя мое участие в ней совершенно излишне, мне придется застрять в Одессе еще на неделю, а может быть, и больше. В Киев я, наверное, не поеду, т. к. мне не терпится сесть за пьесу и я отсюда, как только смогу, без задержки поеду нах фатерлянд. Картина выходит плохой.{68} Три части видел Борис, и они его очень огорчили, мое мнение отличается от его только тем, что меня огорчают не три части, а шесть. Директору картина очень нравится, но это не делает чести ни директору, ни картине. У Бориса на днях премьера. Украинский «Собор Парижской Богоматери». Говорят, что это лучшая работа Бориса. Не знаю, лучшая ли она, но макет прекрасный. Вообще Бориса здесь очень ценят, и вы можете им гордиться. Я с утра до вечера на фабрике, но за две недели еще не совсем понял, что я на ней делаю. Многие украинцы собираются воспользоваться моим гостеприимством и приехать в Москву. Держись, мама, жди гостей. Лучшая моя мамочка, если у вас нет денег, напиши. Если очень нет, пришли телеграмму и я сговорюсь со Стрельниковым.
Очень целую.
Ваш живой и здоровый сын Николай.
Что с Полей. Привет ей и Кате.
[13 декабря 1926 г. Одесса]
В. Б. ЭРДМАН, Р. К. ЭРДМАНУ
Родные мои, сегодня получил мамино письмо и спешу вас успокоить относительно здешней погоды. До последнего времени можно было ходить почти без пальто, а вчера был такой ветер, что по нашему бульвару почти нельзя было ходить в пальто, а вернее, вообще ходить. Сегодня шторм кончился и погода опять сделалась приятной и, по-моему, не думает портиться. В гостинице тепло, в монтажной тоже, у меня есть теплый жилет и американская куртка, так что о холоде я совершенно не думаю.
Борис, наверное, уже писал вам, что собирается за границу. Если бы ему удалось, это было бы самой справедливой наградой за его работу. «Собор Парижской Богоматери» прошел блестяще. Я до того рад, что даже писать об этом не стоит. Страшно волновался, что вторую работу могут принять хуже первой. Если теперь еще удастся поездка в Константинополь,{69} можно благодарить судьбу за то, что Борис очутился в Одессе.
Вера танцует на той неделе «Тщетную предосторожность». Это ее первый классический балет. Она очень боится. Мы надеемся.
Картину скоро кончим. Твое участие меня очень тронуло, но все это не так страшно. Картина из рук вон плоха и позорна, но я никогда не думал, что я столькому научусь на фабрике. Охлопков так заработался и измучился, что ничего не соображает, даже того, что «Митя» не вышел. Фабрика относится к нему прекрасно и упрашивает его ставить «Дон Кихота», если ему дадут отпуск, он останется. Очень хочется писать пьесу. Я даже кое-что набросал потихоньку от Николая. Чувствую я себя хорошо, только не высыпаюсь, поэтому меньше всего думаю о деле и больше всего о постели. Приеду приблизительно через неделю, если не дотянешь с деньгами, пришли телеграмму. Целую вас крепко. До скорого свидания.
Николай.
Привет Кате и Поле.
[Октябрь 1929 г. Ленинград]
В. Б. ЭРДМАН
Замечательная моя мамочка, вот уже третий день, как я прекратил ленинградские развлечения, сижу за столом и работаю над пьесой. Хочу кончить ее здесь во что бы то ни стало. Номер у нас в первом этаже, тихий, уютный, располагающий к работе. Ванная комната блестит как на океанском пароходе. Дину очень хорошо приняли в театре, в котором она будет выступать. Сегодня она с Ваней{70} выступает в каком-то неожиданном концерте, это будет для них отличной репетицией. Ваня живет у своих знакомых почти рядом с гостиницей. Бумагу, на которой я тебе пишу, подарила мне Куракина в день рождения. Спасибо вам большое за поздравительную телеграмму. С «Одиссеей»{71} нам с Массом{72} очень не повезло. Спектакль получился из рук вон плохим. Самое обидное, что публика, даже несмотря на отвратительную постановку, все-таки во многих местах аплодирует тексту, следовательно, если бы пьеса попала к другому режиссеру, спектакль мог бы получиться на «ура». Сейчас уже пьеса совершенно на себя не похожа. Цензура не оставила в ней камня на камне. В Москву ее наверное не повезут. Скоро сюда приезжает Мейерхольд. Я буду очень рад повидать его здесь. Я думаю, что после «Одиссеи» «Самоубийцу» никому, кроме него, не пропустят. С Менделевичем{73} я, кажется, наладил старые отношения, а после того, как я проиграл ему на биллиарде пять рублей, они стали еще лучшими. Правда, на другой день я у него выиграл три и боюсь, что они снова могут испортиться. Настроение у меня пока все-таки боевое. Уповаю на «Самоубийцу». Если его не убьют, мы еще поспорим. Посылаю папе две вырезки. Журналы еще не выходили. Что с его глазом? Как твое здоровье? Как у Бориса с «Толстяками»?{74} Жаль, что вас здесь нету. Как бы вы тут отдохнули. Это мой вечный и скучный припев. Но, ей-богу, я верю, что этим летом вы уже сумеете уехать куда-нибудь в самые замечательные места и отдыхать, отдыхать, отдыхать за всю жизнь. Целую вас, любимые мои, и кланяюсь земно.
Николай.
Завтра вышлю сто рублей. Кате привет. Хобе{75} кусочек сахару.
[Август 1930 г. Москва]
В. Б. ЭРДМАН
Бедная мамочка, ты, наверное, очень страдаешь из-за жары. Могу тебя утешить только тем, что в Москве сейчас совершенно невыносимое пекло. Все мы, вот уже несколько дней, начиная Хобо и кончая Диной, ходим высунув языки. Сравнительно сносно можно себя чувствовать только в моей комнате. Я сижу в трусах и работаю над мариенгофской пьесой. Дина сейчас выступает каждый день. А иногда даже два раза в день. То, что мы сделали с Массом для мюзик-холла,{76} цензура не пропустила, но есть надежда, что пропустит после переделок. Папа прислал очень довольное письмо. Федя обещал достать ему обратный билет по Москве-реке. В Нижний он ехал в четырехместном купе один. На пароходе у него одиночная каюта. Между прочим, одиночную каюту папа заказал себе телеграммой. Мы все смеялись над ним и над телеграммой. Теперь он смеется над нами. Мейерхольд приедет в начале сентября или в конце августа, посмотрю, чем он дышит. Есть слух, что он собирается в Америку.{77} Мне думается, что его не выпустят. Если уедет — я не буду ему должен. Если останется — поставит. Как-то тебе будет без Друцких. Хотя, наверное, ты уже кое с кем перезнакомилась. Отдыхать — большое искусство. Постигла ли ты его? Судя по твоим письмам, не очень. Дело совсем не в том, что человек ничего не делает. А в том, что человек ни о чем не думает. Плюнь на все и не думай. Это сейчас очень осуществимо.
Борис прекрасно устроился. У меня, кажется, тоже все налаживается. Папа смотрит на Жигули. Дина работает. Катя с нами. Набирайся сил. Хорошо бы тебе почаще кататься по морю, если тебя не укачивает. Мне думается, что ты нас с Диной застанешь еще в Москве. Очень хочется тебя повидать и подробно расспросить обо всех впечатлениях. Все тебя целуют и кланяются.
Целую, твой Николай.
Деньги вышлем завтра.
Был с Диной на бегах. Разыгрывался приз Республики.
Выиграл 12 рублей.
Еще раз целую тебя.
[Ноябрь 1930 г. Москва]
X. А. ЛОКШИНОЙ
Второго или третьего ноября (простите меня, но еще будучи школьником я считался одним из самых выдающихся специалистов по забыванию исторических дат) трамвай, на котором я ехал к «русскому (потому что знал наверняка, что не застану его дома) Палленбергу» {78} (как сказал один немецкий журналист, возможно хорошо знающий Палленберга, но, без сомнения, плохо знающий Игоря Ильинского) — Игорю Ильинскому, сломался. Почувствовав неожиданный толчок, я откинулся на спинку сиденья (чужого сиденья — я стоял) и закрыл книгу. По обилию скобок и по Вашему беспощадному вкусу [(для меня это доказано, хотя бы тем, что Вам не нравятся мои пьесы [самый глубокий (идущий со дна моего уязвленного самолюбия) поклон] и по Вашему замечанию о фининспекторе)] [1] Вы сразу догадались, что это был Марсель Пруст. Между прочим, я убедился, что в вагоне можно читать только гениев, это единственный способ не чувствовать давки. Пруст в этом отношении совершенно незаменим. Бесспорно, изо всех гениев он самый вагонный гений. Недаром у него столько общего с московским трамваем: как один, так и другой любят неожиданные остановки, как один, так и другой любят ходить не по своей линии и оба с одинаковым философическим спокойствием относятся к своей конечной станции. Я верю в провидение (я не знал причины поломки трамвая), я люблю искусство (трамвай остановился на Триумфальной площади), поэтому я покинул вагон и пошел в мюзик-холл. Тридцать герлс, прекрасные, как молодые антилопы, швыряли ногами, изображая военный танец. {79} Одного взгляда было достаточно, чтобы убедиться, что у самой длинной (в моей жизни) пары ног сегодня выходной день. Тогда, не зная, что мне делать со своим провидением, я пошел к Мейерхольду. В кабинете мастера, который присутствием Зинаиды Райх превращен в уборную (без сомнения, «который» относится к кабинету, а не к мастеру), я застал небольшое, но, по нашему времени, довольно изысканное общество. Юрий Олеша, его жена, Зинаида Райх, ее муж, бронзовый бюст самолюбивого камер-юнкера и я. Шел «Лес». Спектакль приближался к концу, и мы отправились посмотреть на последний эпизод (такой прекрасный) с летающими стульями. Не браните меня, что я занимаю Ваше внимание подобными мелочами, но в данном случае историк во мне одерживает победу над поэтом. Спектакль окончился. Публика поднялась со своих мест и начала аплодировать. Труппа подошла к б. рампе и любезно раскланивалась со своим зверем, затем, по заведенному ритуалу, повернулась в профиль и стала вызывать мастера. Именно в этот момент я покинул зал и пошел за кулисы, где и наткнулся на возвращающегося со сцены Мейерхольда. Публика продолжала аплодировать. Труппа продолжала аплодировать. «Хочешь раскланиваться за Островского?» — спросил меня гениальный мастер. «За Островского, — отвечал я, — почему нет, если только это не обидит, Гоголя». «Пустое». Тогда твердыми и уверенными шагами я вышел на сцену. Вся картина должна быть изображена так: с одной стороны стояла аплодирующая труппа (аплодирующая по инерции, так как она не знала, что вместо Мейерхольда появлюсь я), с другой стороны стоял аплодирующий Мейерхольд (аплодирующий от полного сердца, так как он знал, что аплодирует Островскому), внизу стояла аплодирующая публика, которая совершенно не знала, кому она аплодирует, а посередине сцены стоял я и отвешивал поясные поклоны труппе, Мейерхольду и публике. Зина убежала со сцены. Олеша упал со стула. Уходя за кулисы, я понял, что я прощался с Советским Театром. Все.
1
Скобки поставлены по оригиналу.
Позвольте мне этим письмом попрощаться с Вами — на днях уезжаю в провинцию искать какой-нибудь благородной профессии. Думаю, что уже 10-го буду от Вас кланяться Одессе.
Эрдман.
Ко дню моего отъезда Литовский{80} обещал снять «Мандат».
[10 сентября 1931 г. Гагры]
В. Б. ЭРДМАН
Вчера был первый день съемок. Снимался эпизод с коровами. Содержание эпизода заключается в том, что коровы проходят на дачу к Елене (героиня картины), у которой Утесов{81} — Костя играет на пастушеской дудке. Недалеко от гостиницы «Гагрипш» и немного выше в горах расположена прекрасная белая дача профессора Федорова. Сам профессор в данный момент находится в Москве и, наверное, режет людей. Здесь же его заменяет управляющий-итальянец, которому мы сказали, что он зарежет картину, если не разрешит съемки на доверенной ему даче. Не зная содержания картины и думая, что в таком месте можно снимать только любовные сцены, итальянец любезно дает разрешение. Пока устанавливали аппарат и Александров{82} в голубой рубашке, мексиканских штанах и тропическом шлеме отдавал распоряжения, управляющий сидел на верхнем балконе и с благосклонной улыбкой взирал на работу вдохновенных художников. Но вот раздается сигнал, и под дикие крики абхазцев на белые и крутые лестницы, ведущие к главному входу, врывается обезумевшее стадо коров. Сметая все на своем пути, бодаясь, мыча, выворачивая ступени, вырывая с корнем банановые деревья, животные устремляются вверх. Несчастный итальянец видит, как одна за другой трескаются и падают на дорогу чудесные гипсовые вазы, как вытаптываются розовые кусты и крошатся перила. Он хватается за голову и начинает кричать на звучном языке Петрарки и Кроче какие-то убедительные слова, на которые никто не обращает внимания. Четыре часа продолжалась съемка, четыре часа кричал итальянец, и четыре часа невозмутимо улыбался Александров, чувствуя себя так же спокойно, как в павильоне на Потылихе.