Пьесы. Статьи
Шрифт:
Высокий Сейм! Трибуна, с которой я говорю, это трибуна Законодательного Сейма нашего народного государства. Мы привыкли слышать с нее слова, говорящие о различных больших и малых, но всегда животрепещущих делах и проблемах нашей национальной жизни, о трудных и необыкновенно ответственных задачах сегодняшнего дня и будущего. И если сегодня наши мысли с огромным уважением обращены к памяти одного из величайших людей, данных миру Польшей, к памяти Адама Мицкевича, памяти гениального поэта и страстного борца за свободу и прогресс, то эти почести вызваны не только глубоким волнением, какое дают нам его книги, его поэзия; они продиктованы четким сознанием того, что мысль Мицкевича — это частица нас самих, что мы, люди, живущие сегодня, идем по трудному и тяжелому, но правильному и необратимому пути плечом к плечу со свободными братскими народами, идем к тем великим целям, которые Адам Мицкевич указывал посохом неутомимого пилигрима свободы и развернутым знаменем солдата Весны Народов.
СТЕФАН ЖЕРОМСКИЙ {9}
Двадцать пять лет, которые отделяют нас со дня смерти создателя «Кануна весны», не настолько большой период, чтобы по прошествии его можно было достаточно точно оценить и установить подлинное значение творчества писателя, оказывавшего исключительное влияние на современников и вызывавшего всегда самые различные, а временами и резко противоположные
9
Впервые опубликовано в журнале «Нове дроги», 1950, № 6.
Творчество Жеромского еще раз доказывает правильность утверждения, что писатель по-настоящему великий всегда в какой-то степени отражает общественную правду своей эпохи. В этом смысле Маркс и Энгельс в романах легитимиста Бальзака находили ценный материал для научных выводов о состоянии французского общества в период Июльской монархии. В этом смысле Ленин писал о Толстом как «зеркале русской революции».
Творчество Жеромского отразило необыкновенно ярко и четко полные внутренних противоречий перемены, происходившие в положении и сознании средних слоев польского общества на рубеже XIX—XX веков, то есть в период перехода капитализма в империализм, в период стремительного вырождения буржуазии, особенно обнаружившегося во время двух революций: 1905 и 1917 годов. На польских землях, в первую очередь на территории, входившей в состав бывшей царской России, это был период, когда непомерно выросла концентрация, а в связи с этим и агрессивность финансового капитала, что нанесло сильный удар по экономике послереформенной деревни. Стремительному крушению экономической базы средней и мелкой шляхты и резко возросшей нищете безземельных и малоземельных крестьянских масс соответствовала быстрая пауперизация мелкой буржуазии в городах, особенно интеллигенции с «гуманитарным» образованием, болезненно ощущавшей, кроме того, национальный гнет. На противоположном полюсе исторического процесса в революционную освободительную борьбу вступал рабочий класс, быстро созревавший благодаря братской связи с революционным движением русского народа.
В идеологической сфере этого периода польская буржуазия скатилась с прогрессивных в свое время позиций позитивизма в открыто реакционное болото жестокой, особенно после 1905 года, контрреволюции и пришла к полному соглашению с царским империализмом. Мелкая буржуазия, как обычно несамостоятельная и часто отягощенная немалым грузом национализма, подверглась поляризации между черносотенной реакцией и симпатиями к рабочему движению.
В рядах творческой интеллигенции и прежде всего в литературе идеологический регресс привел к закату позитивистского реализма и появлению всех тех направлений, из совокупности которых вышел так называемый неоромантизм «Молодой Польши». Очень знаменательна при этом была «география» представителей этого «реакционного перелома». (Говоря о «географии», нам хотелось бы обратить внимание на разницу в общественно-политических условиях на территориях, захваченных тремя странами.) Почти все писатели-реалисты позитивистского поколения — выходцы из земель, захваченных прежде Россией (Свентоховский, Прус, Сенкевич, Ожешко, Конопницкая, Дыгасиньский). Это же касается и почти всех выдающихся и в определенной степени реалистических писателей следующего поколения (Жеромский, Реймонт, Вейсенгоф, Серошевский, Берент). Зато вся убежденная оппозиция реализму, все ведущие поэты и драматурги «Молодой Польши», адепты эстетизма, символизма, метафизического мрака антирационализма и общественного индифферентизма, происходили почти исключительно с территорией, захваченных Австрией и Пруссией (Пшибышевский, Выспяньский, Каспрович, Тетмайер). Не подлежит сомнению, что реалистические тенденции и общественная восприимчивость выступали в творчестве двух поколений польских романистов в той степени, в какой они, хотя бы временно, в юности были захвачены мощным интеллектуальным потоком, каким было критическое и прогрессивное революционное движение русской мысли второй половины XIX века, представленное Белинским, Чернышевским, Добролюбовым, Писаревым, Герценом и Толстым. С другой стороны, антиреализм и реакционность философских позиций «Молодой Польши» проистекали либо из Бергсона, либо из Шопенгауэра и Ницше.
Жеромский несомненно относился к первому кругу писателей. Его личная судьба была типична для общественного слоя, к которому он принадлежал, для интеллигенции шляхетского происхождения в бывшем Царстве Польском. Он вырос и созрел в условиях двойного гнета, обусловленного, с одной стороны, возрастающей агрессивностью капитализма, пагубной для средних слоев и народных масс, с другой стороны, жестокой национальной политикой царизма. Исключительная чувствительность к страданиям, ко всякого рода несправедливости и невзгодам, характерная для творческой индивидуальности Жеромского, с ранней юности привела его к бескомпромиссной общественной критике, бунту и моральному протесту против всякой несправедливости и господства человека над человеком. На эту эмоциональную почву упали семена прогрессивной русской мысли и идеи европейского и варшавского позитивизма. Эти последние отягощали все его творчество; именно они были одним из источников постоянной склонности писателя к утопическим общественным реформам, его несколько наивной экзальтации в отношении техники, его публицистической страстности в защите реформистского «разрешения» как существенных, так и совершенно второстепенных проблем коллективной жизни.
Глубокая любовь к человеку, пылкость воинствующего гуманиста, далекого от олимпийской уравновешенности и успокоенности, чувствительная до мании совесть и, наконец, обостренная собственным жизненным опытом способность реалистического видения действительности — все это привело к тому, что Жеромский в польской литературе конца XIX и начала XX века стал писателем, который с огромной силой, в самых волнующих образах показал страдания человека в обществе, основанном на собственности, на экономических и социальных привилегиях, на гнете и эксплуатации. Силой его писательского таланта было то, что он видел основное зло капитализма и симптомы общественного загнивания, умел критически анализировать национальное прошлое, чувствовал иногда движение новых сил будущего, прорывающихся из глубины сквозь двойной гнет, хотя и сам неоднократно пугался напряжения этих сил. Писательский подвиг Жеромского, обеспечивший ему более стойкий, чем многим другим писателям его поколения, отклик в народных сердцах, заключался в том, что он не признавал творчества, оторванного от проблем жизни коллектива, и перед лицом жестокой и омерзительной действительности не дезертировал, как почти все современные ему писатели «Молодой Польши», ни в святыню бесплодного эстетизма, ни в мрачную метафизику или подозрительную (префашистскую!) «метаполитику».
Но из-за внутренних противоречий и типичных для средних слоев колебаний Жеромский так никогда и не сумел раскрыть до конца сущность исторического процесса, отдельные проявления которого упорно приковывали его мысли и обостряли писательскую восприимчивость. Возникает какое-то поразительное несоответствие между реалистической яростной критикой общества на страницах «Бездомных», «Луча» или «Борьбы с сатаной» и глубоким пессимизмом сделанных писателем выводов из этой критики и идеалистическим утопизмом «позитивных» решений, которых иногда он искал. Подобные же расхождения можно увидеть между искренностью и силой патриотических чувств Жеромского, с одной стороны, и зачастую, особенно в публицистике, национализмом, который снижал иногда мысль писателя до уровня посредственной буржуазной журналистики, отягощенной поразительно примитивным для писателя такого ранга антисоветским и антирусским комплексом — с другой. Оба эти расхождения имеют один общий источник — страх Жеромского, проистекающий из тяжелой мелкобуржуазной и националистической наследственности, страх перед шествием реальных общественных сил, вступающих в его эпоху на историческую арену с развернутыми знаменами революционной борьбы за общественное, а стало быть, национальное освобождение, единственной борьбы, ведущей к подлинной победе над злом и несправедливостью в общественных отношениях между нациями. Упомянутые черты сужали круг видения Жеромского и не позволяли ему понять далеко идущего значения этих сил, несмотря на то, что он видел мощные удары, наносимые ими.
Любимым героем Жеромского всегда был одинокий человек, исключительно по собственной, суверенной воле, по внутреннему моральному наказу встающий на борьбу против общественного или национального зла. Более того, герой этот чаще всего бывает также «бездомным» в том смысле, что отказывается от личного счастья, чтобы все силы и чувства посвятить «исключительно делу». Эту «бездомность», этот комплекс «разорванной сосны», поражающий нас теперь своим анахронизмом, можно понять только на фоне того времени, когда он появился, как выражение страстного противопоставления омерзительной безыдейности, эгоизму и гнилому оппортунизму правящих классов и мелкой буржуазии, как определенную форму литературного протеста против стремительного, особенно после 1905 года, нравственного вырождения общественных кругов, находящихся в поле зрения писателя. Но ведь это были времена, когда пролетариат, особенно русский и польский, ежедневно предоставлял блестящие доказательства своей идейности, личного и коллективного героизма в самоотверженной борьбе с насилием. Стефан Жеромский замечает человека из народа: деревенского бедняка, сезонного рабочего, батрака, реже фабричного рабочего; однако всегда он его воспринимает скорее как страдающего индивидуума, достойного сочувствия, чем как представителя массы, объединенной единой, общественно обусловленной судьбой, и уж почти никогда не воспринимает как представителя борющихся масс, как самостоятельную классовую силу, способную взять в свои руки и собственную судьбу и будущее нации. Эта политическая близорукость, сознательно суженное восприятие творческих сил народа лишали общественное беспокойство Жеромского реальных перспектив надежды, нередко вели к пессимистическому восприятию общественного зла как фатальной неизбежности, неотвратимого проклятия, отягощающего судьбу человека, иногда заставляли искать решений только в моральной плоскости — в отказе собственников от своей собственности, в реформах сверху или, наконец, в утопических концепциях и изобретениях типа «Огня» Дана {10} , реализованных героями-одиночками.
10
Имеется в виду герой пьесы Жеромского «Роза». S. Zeromski, Pomylki. Dziela, Warszawa, 1956, s. 150.
Непонимание механизма истории, неспособность видеть новые общественные силы, вырастающие в повседневной борьбе, надламывали линию реализма в творчестве Жеромского, подобно тому как «толстовство» нарушало великие классические линии реализма Льва Толстого. Таким образом, «жеромщина» стала на долгие годы понятием, означающим не только и не столько определенный литературный «стиль», сколько прежде всего определенный вид мелкобуржуазно-интеллигентского «бунтарства», лишенного революционной последовательности. А отсюда оставался один шаг до противодействия революции. Действительно, там, где голос брал Жеромский-идеолог, там почти всегда, особенно после 1917 года, раздавался призыв «пресечь путь революции». Всякий раз, когда создатель «Бездомных» отрывался от непосредственного общественного опыта, его мысль чаще всего повисала в идеалистическом поднебесье реформистской утопии и всех тех ложных представлений и несуразных помыслов, о которых под конец жизни он сам вынужден был написать с болезненной искренностью:
«Мое понимание хода вещей всегда было ошибочным. Все и всегда совершалось иначе, чем я задумывал, предвидел, рассчитывал. Все стало иначе, чем я представлял себе в своих мечтах. Независимо от моего логического вывода, все шло стороной, своим собственным путем».
И, однако, несмотря на всю утопичность его общественной программы, проистекающую из страха перед переворотом и сопутствующим ему якобы уничтожением культурного достояния, Жеромский инстинктом честного писателя-художника чувствовал иногда творческую силу и внутреннюю правду пролетарской революции. Он чувствовал ее особенно в часы своих тяжелейших испытаний, когда жестоко обнажившаяся действительность первых лет буржуазно-помещичьей Польши все более болезненно опровергала его идеалистическую веру в низвержение старого общественного зла автоматическим действием «чуда независимости». Именно он один среди всех польских писателей своего поколения имел в то время мужество назвать Октябрьскую революцию «великой попыткой исправления человечества» {11} . Именно он, неспособный понять Каден-Бандровского {12} с его «радостью по поводу обретения родной помойки» {13} , обращался устами Барыки к тогдашним правителям Польши:
11
S. Zeromski, Przedwiosnie, Powiesci, t. XIV, Warszawa, 1936, s. 321.
12
Каден-Бандровский, Юлиуш (1885—1944) — польский прозаик.
13
J. Kaden-Bandrowski, General Barcz, Krakow, 1958, s. 54.