Петербургские повести
Шрифт:
Это было пятьдесят… Да, пятьдесят семь лет назад. Тогда нужны были мужчины, крепкие, молодые мужчины. Способные работать. А главная работа была – убивать и умирать. И требовались все новые, новые, еще и еще, война хозяйничала в пригородах, там, где теперь уже новостройки… Елена Юрьевна была членом медицинской комиссии райвоенкомата. Каждый день приходили сотни подростков, почти стариков, язвенников, калек, – они хотели на фронт, обивали двери всевозможных начальников, писали просьбы, дежурили у военкомата, поджидая Елену Юрьевну, умоляли ее подписать бумаги, что годны. И приходили другие, тоже с просьбами, документами, – просили они об обратном… У этой, в платке и очках, муж был из числа
А с ней, с этой старухой, Елена Юрьевна и сейчас живет рядом – разделяет их одна темная арка.
Елена Юрьевна остановилась. Как же его фамилия? Их фамилия?.. Кажется, эта живет с тех пор одиночкой… Как же? Максимовы? Да, да – Сева Максимов.
Его призвали. Максимовы умоляли Елену Юрьевну, других членов комиссии – не помогло. И… Нет, она не раскаивается, не жалеет… И в последний день перед отправкой, не на фронт даже, а на фельдшерские курсы, с Максимовым случился сердечный приступ. И смерть… Елена Юрьевна хорошо помнит свою реакцию: поморщилась, в голове стукнуло презрительно-брезгливое: «Умер от страха».
С тех пор обе женщины, встречаясь, вот так кусают взглядом друг друга. Год за годом, встреча за встречей… Однажды, когда Елена Юрьевна гуляла с маленьким сыном по набережной, подбежала Максимова. Почти девочка, но с обезображенным горем и обидой лицом, с растрепанными прядями поседевших волос. «Гуляете? Сынок? У-у-у, хорошенький! Все у вас хорошо? – Она была похожа на сумасшедшую, на казнимую ведьму. – Муж, сынок… Не-ет, не будет этого, нельзя, чтобы так! Увидишь, – Максимова затрясла перед Еленой Юрьевной тонким, костлявым пальцем, – увидишь, все увидишь! Он не допустит… Нельзя, чтобы все у вас так. Нельзя-а!»
И вот давно обе потеряли близких, родных людей, остались одни. Давно остались одни. Во всем огромном доме в триста с лишним квартир нет, наверное, уже никого, кто бы помнил то страшное время. Только две эти старухи, и они до последней минуты сознания будут носить в себе боль, ненависть друг к другу, жгущую их столько лет. Для одной тогда, в ее юности со смертью мужа закончилась жизнь, дальше – лишь однообразно темный коридор, длинный и душный; на другую лег тогда грех, в котором она до сих пор не хочет признаться даже себе, но следы которого, расплата за который изуродовали все ее дальнейшее существование.
До набережной теперь так далеко, даже и не верится, что некогда она и не замечала, как, выйдя из парадного, оказывалась у Невы. Через дорогу, отделяющую ее от набережной, Елена Юрьевна переходить не решилась – светофор, казалось, слишком быстро менял цвета, автомобили так и норовили сразу, с первым мгновением появления зеленого, рвануться с места. Просить же кого-нибудь, чтоб помогли, Елена Юрьевна не хотела. Она никогда не просила о помощи.
Прислонилась спиной к мачте светофора и смотрела вдаль, на огни родного, но так и оставшегося полузнакомым города, на каменные, тяжелые силуэты зданий, на низкое черное небо; где, то заслоняемые быстро бегущими белесыми кусками туч, то ярко вспыхивая, висели большие, частые звезды. Смотрела и не могла насмотреться, и не могла надышаться свежим, чуть солоноватым, с примесью бензиновой гари и размокшей палой листвы воздухом; в голове стучало мягко, с безысходным спокойствием: «Больше я этого не увижу… не увижу… Больше так не постою, не подышу… Последний раз». И страха не было, только желание запомнить виденное, сохранить, сберечь вкус воздуха, такой вдруг странно-дорогой, новый, словно бы первый раз
Усталость быстро высасывала силы, сдавливала тело. Елена Юрьевна развернулась и побрела обратно. Ноги гудели, и приподнимать их становилось все трудней, сердце трепетало в груди, будто схваченное сильной ручищей; из горла при выдохе летел тонкий, жалкий полухрип, полусвист. Стертые подошвы галош скользили по леденеющей кашице снега. Трость с силой упиралась в асфальт, после каждого шага отрывалась от него, двигалась вперед на несколько сантиметров и снова втыкалась, и на ее рукоять прилегала всей своей тяжестью Елена Юрьевна… Очень хотелось пить, губы горели, распухший язык не умещался во рту. Теперь одна мысль всецело заполнила мозг: «Скорей бы домой… Домой, прилечь…»
…Упала она, не дойдя чуть-чуть, каких-то десятка шагов до парадного. Упала на живот, в последний момент успев подставить руку, защитить лицо. «Вот и все!» – объявил кто-то страшный, но желанный удовлетворенно и уверенно, возвышаясь над нею. «Да», – спокойно согласилась она. И ей казалось, что сырой асфальт под ней стал мягким и теплым, как перина, а рука в шерстяной перчатке – подушка… Усыпляюще постукивали капли о жесть, через окно глухо доносился однообразный долбеж современной мелодии; грустно мяукала кошка, сидя на борту мусоросборника…
Она ждала. Сейчас, сейчас поплывет, почернеет. И остановится навсегда. «Вот и все, вот и все, – повторяла она и ждала, и убеждала себя: – Как брошенная собака, больная собака у родной двери…» И хотелось умереть именно так, и чтобы вот здесь нашли ее соседи. Окоченевшую, мокрую, грязную. В темном дворе, возле баков с отбросами. Ее будут жалеть, говорить о ней, обсуждать ее страшный конец… Можно лечь удобнее, перевалиться на бок, она чувствовала, что в силах сделать это, но такое положение, лицом вниз, казалось ей более страшным. Лучше, если найдут ее так… Бесконечно долбилась в стекла однообразно-тупая мелодия, кошка все так же одиноко и жалобно плакала, звала кого-то; Елена Юрьевна незаметно для себя, не желая этого, начала дремать. Толчками, дальше и дальше, повели ее отсюда куда-то… Она уверяла себя, что это не дрема, что это тянет ее в свое логово смерть. И она поверила, и с радостью следила, как угасает сознание, каждую секунду с замиранием сердца ожидая, когда провалится во мрак окончательно, освободится, отмучается…
– Ой, господи! – камнем ударил по ушам испуганный голос, и крепкие руки опасливо, осторожно потянули ее кверху. – Елена Юрьевна! Боже мой!
Она не отзывалась, она большим тяжелым мешком покачивалась от толчков, с интересом парализованного наблюдая, что же с ней сделают.
– Тетя Лена, вы жи?.. Тетя Лена! Кто-нибудь! – трепетал испуганный, растерянный голос племянницы. – Что теперь…
«Вот, возвращалась со спектакля… или еще откуда там, и – вот. Неудобства ей доставляю. У них теперь это называется – напряги, – думала Елена Юрьевна, уткнувшись в шерстяную перчатку. – Пусть, пусть… Заслужить надо, а не по театрам бегать. Подожди, подохну, и бегай…»
Наталья пыталась приподнять ее, но не могла. Побежала в парадное. Хлестнула дверь, отозвалась ей другая, застучали по ступеням каблуки сапог.
«Ушла», – уверенно сказала себе Елена Юрьевна, стала потихоньку подниматься. Сначала перевернулась на левый бок, нащупала трость. Подтянула ноги к животу и встала на карачки. Отдохнув немного – на колени.
– Ох, слава богу, тетя Лена! – появилась запыхавшаяся племянница, бросилась помогать. – Живы…
– Оставь! – прошипела старуха, сбрасывая руки девушки с пояса; сама, при помощи трости, со стоном и хрипом, поднялась. Побрела к двери…