Петербургские трущобы. Том 1
Шрифт:
Взрыв бурака, возвестившего начало фейерверка, прервал этот разговор, наполнив всю террасу визгом и писком неимоверным. Все общество из комнат повалило сюда. Маша увидела наконец Шадурского и бросилась к нему. Он стоял рядом с двумя фраками и весело разговаривал с ними.
– Князь, сделайте честь, представьте нас, – заговорили фраки, как только она приблизилась. Шадурский назвал того и другого, прибавя, что оба – его хорошие приятели.
Маша мельком взглянула на них и узнала в обоих тех самых вполне приличных молодых людей, которые так нахально лорнировали ее однажды на улице и выражали весьма нелестное для нее мнение как о «содержанке»
– Я вас несколько помню, господа, – начала она дрожащим от волнения голосом, – вы как-то раз очень много оглядывали меня на улице… Помните, князь, я вам тогда еще говорила… Я никак не ожидала, что вы – приятели его.
– Tais-toi prist [250] , – осторожно дернул он ее за руку, с шепотом наклонясь к самому уху, а у самого все лицо передернуло от сильного неудовольствия.
Приятели ухмыльнулись, переглянулись и, как ни в чем не бывало, продолжали прежний веселый разговор с князем Шадурским, который, по-видимому, стал еще любезнее к своим собеседникам, желая сгладить впечатление Машиных слов: оба были сыновья весьма важных и чиновных сановников.
[250]
Молчи!.. Тсс!.. (фр.)
За прудом, на поляне, загорелся фейерверк, приковав к себе общее внимание и взоры.
Маша снова осталась одна.
Сердце ее тоскливо щемило, грудь подымалась от волнения. Она слышала весь разговор птичек и особенно колкие замечания шпильки, которые вполне приняла на свой счет, – да к тому же еще дединька со своими мягкими губами, наконец, поведение Шадурского с двумя его приятелями после ее слов – все это произвело на нее слишком тяжелое, грустное впечатление. Она готова была заплакать. Внутренняя дрожь взбудораженных нервов так и подымала рыдания к горлу. Маша призывала всю силу воли, чтобы удержаться.
«Зачем же он с таким негодованием хотел тогда дать им пощечину хлыстом, а теперь знает и… так любезно говорит с ними?.. Что же это значит?» – думала Маша, испытывая горькое чувство недоумения, которое всегда предшествует первому разочарованию. Ей сделались невыносимы и противны весь этот праздник, все эти самодовольные лица, все это веселье, треск ракет и звуки музыки – и захотелось прочь отсюда, бежать, уехать, как можно скорее, чтоб остаться одной – одной совершенно.
– Друг мой, я совсем больна… Бога ради… увези меня… голубчик, отсюда: уедем… Я не могу… – робко шептала она, взяв Шадурского за руку и сдерживая слезы.
Тот с неудовольствием и досадой повернул к ней голову.
– Что это за капризы еще?.. С чего это?
– Пожалей меня… бога ради… я так ослабла… я упаду сейчас… уедем.
Он подал ей руку и поспешно увел с террасы. Через две-три минуты, когда все еще любовались разноцветными звездами римских свечей и бураков, от треска которых непривычные лошади храпели и бились на дворе, карета князя Шадурского выехала за ворота дачи.
XXIII
ПЕРВОЕ РАЗОЧАРОВАНИЕ
Несколько времени они ехали молча. Маша поминутно взглядывала на Шадурского, и в то время, как свет от редких фонарей, западая в каретное окошко, слабо освещал лицо ее соседа, она замечала, что лицо это было пасмурно, выражало досаду и неудовольствие.
– Володя… ты сердишься? – тихо спросила она из своего уголочка.
Князь не отвечал и сделал вид, будто не слыхал ее слов.
Девушка наклонилась к нему, как бы желая разглядеть его черты – засмотреть в его взоры, и повторила вопрос свой.
– Я терпеть не могу подобных штук, – сказал он с желчью в голосе, – это пошлые капризы, и больше ничего!
– Нет, не капризы, милый! далеко не капризы, – горячо вступилась за себя девушка. – Если б ты знал, что я вытерпела, если б ты знал, как мне горько было!
И она сквозь слезы рассказала ему все, что было с ней на террасе.
Шадурский упорно молчал, ни одним звуком и движением не выразив участия к ее рассказу.
– Бога ради, – заключила она, кротко припав к его плечу, – бога ради, не вывози ты меня на эти балы, не знакомь ты меня ни с кем!.. Зачем нам навязываться? Пусть их веселятся, а мне и с тобой хорошо; мне, кроме тебя, никого и ничего не надо. Ведь ты послушаешься меня? Да? не правда ли?
Шадурский по-прежнему молчал и хмурился.
– Володя, ты слышишь, что я тебе говорю? – взяла она его за руку после минутного молчания.
Ответа не было. Маша с беспокойством бросила на него несколько взглядов. Такое молчание – отзыв на ее кроткую, полную любви исповедь – начинало становиться обидным, жестоким, оскорбительным. Она, затаив тяжелый вздох, робко и тихо отодвинулась в свой уголок и во всю дорогу уже не проронила ни одного слова. Слезы невольно потекли по ее щекам, и девушка спирала себе дыхание, закусывала губы, лишь бы не показать ему этих горьких слез. Ей не хотелось, чтобы он заметил их.
Она чувствовала себя нехорошо. У нее в мыслях и в сердце с каждой минутой скапливалось все более и более горечи, а у него на душе было как-то скверно и досадно. Князь злился на Машу – и только на одну ее: он ждал, что появление ее в первый раз среди такого большого общества произведет хороший эффект, что она будет блистать, по крайней мере, наравне с mademoiselle Брав и затмит собою всех остальных женщин; а Маша, вместо того, как-то стушевывалась в течение всего вечера, как-то съежилась и умалилась морально в сравнении с самыми заурядными из героинь балета. В ней не было ни того шику, ни того несколько бесцеремонного лоску, который составляет принадлежность этих дам. Князь не понимал, что подобные натуры могут только сильно и честно любить, но не блистать. А для него-то именно и требовалось лишь это последнее, потому он и злился на безвинную виновницу оскорбления своему самолюбию и готов был наделать ей бездну мелких, колких неприятностей, но на первый раз удержался, в надежде скоро переработать ее на нужный ему лад – дескать, глупа и дика еще. Но, как бы то ни было, он испытывал первое разочарование в отношении своей любовницы.
Равным образом и она впервые познакомилась с тем же самым чувством, только у Маши оно шло совсем из другого источника. Ей казалось странным, что князь, все-таки оказывавший ей до сих пор везде видимое уважение, решился повезти ее в такое общество, где она не была ограждена от пассажа с мягкогубым старичишкой. Еще страннее показалось то, что, узнав об этом пассаже и о тех грубых, аляповатых намеках, какие делала на ее счет шпилька, он не выразил ни удивления, ни негодования. «Что же все это значит? – думалось ей. – Или я, в самом деле, для него не более как просто содержанка? Неужели же и он – он-то за всю мою любовь платит мне таким презрением? Быть не может!»