Петербургское дело
Шрифт:
Когда денег понадобилось много (нужно было модно одеваться, водить девушек в рестораны и ночные клубы ну и так далее), откуда ни возьмись появился Николаич и предложил ему заняться искусством граффити. Это дело сразу же пришлось Герычу по душе. Но на этот раз за удовольствие порисовать ему платили живые деньги! Да такие, какие ему до сих пор даже не снились!
Таким образом, Георгий Щеглов чувствовал себя абсолютно счастливым человеком. Но, как говорится, ничто не вечно на земле, особенно человеческое счастье. Когда началась вся эта история с Андреем Черкасовым, Герыч не принял ее всерьез. Ну да, у Андрея
Главное-то осталось: краски и возможность рисовать. Да и странной они были парой — Андрей и Тая. Настолько странной, что Герыч еще в первые дни их знакомства уже почувствовал — добром этот роман не кончится. Да все это чувствовали! А теперь вдруг стали прятать от Андрея глаза и мужественно молчать в его присутствии. Вместо того чтобы отвлечь друга от беды, показать ему, что жизнь-то продолжается!
Вот из-за такого гнусного поведения все и случилось. Андрей зациклился на своей беде и постепенно, не без помощи родньдх и близких, превратился в психопата.
И ладно бы только сам Андрей из-за этого пострадал. Так ведь нет! Пострадало дело! Именно из-за черкасовского психоза бритоголовые проходу не давали художникам. Именно из-за этого сам Герыч, вместо того чтобы разрисовывать стены, сидел сейчас дома и в пятый раз пересматривал какой-то дурацкий сериал.
И тем не менее Герыч продолжал считать Андрея своим другом. Пусть непутевым, пусть съехавшим с катушек — но все же другом. И когда Андрей позвонил ему и попросил помочь, Герыч, не раздумывая, согласился. Дело в том, что в плане дружбы у Георгия Щеглова был настоящий пунктик: он считал, что дружба — это святое. В его иерархии ценностей дружба стояла на третьем месте после любви к матери и любви к родине. Герыч бы не слишком сильно расстроился, если бы кто-нибудь упрекнул его в том, что он плохой ученик, неважный родственник или непостоянный любовник. Но если бы кто-нибудь сказал Герычу, что он плохой друг — расстройству и негодованию Герыча не было бы границ.
Буквы. Все дело в буквах. Часто люди даже не смотрят на рисунок, они выхватывают взглядом лишь буквы. Все остальное для них — просто фон. Герыч уже пять минут бился над шрифтом. По идее, он должен был использовать готический шрифт. На бумаге этот шрифт смотрелся уместно, но когда Герыч стал переносить его на стену, этот чертов шрифт никак не хотел укладываться в композицию. Он просто противоречил замыслу рисунка, портил его интонацию. Будь на его месте Гога, он бы плюнул на все эти нюансы и давно бы закончил работу. Но, во-первых, Гога лежал в больнице с гематомой мозга. А во-вторых, Герычу никогда не нравился стиль Гоги. Его тошнило от той вычурной аляповатости, которую Гога называл граффити. Ни стиля, ни интонации, ни ритма!
Об этом (или примерно об этом) думал Герыч, когда его окликнул высокий пожилой незнакомец.
— Эй, парень! Слышишь, к тебе обращаюсь!
Голос у незнакомца был зычный и властный. Такой голос нельзя не услышать, даже когда он просто шепчет. Герыч обернулся, посмотрел на пожилого (высокий, широкоплечий, с седоватыми висками и нагло прищуренными глазами) и презрительно процедил:
— Ну? Чего вам?
— Тебе помочь? — странно спросил незнакомец.
Герыч даже подумал, что осЛышался.
— Чего? Чего? — спросил он, не стирая с лица презрительную гримасу.
— Я говорю: ты так стараешься, что мне тебя жалко стало. Может, я тебе фон раскрашу? У меня в школе по рисованию пятерка была.
Фон раскрасит! Ну и наглец. Герыч оглядел рослую фигуру незнакомца сочувственным взглядом, фыркнул и надменно произнес:
— Иди-ка ты своей дорогой, дядя.
Но дядя и не думал уходить. Вместо этого он достал из кармана удостоверение, раскрыл его и сунул в лицо Герычу.
— Александр Борисович Турецкий, — представился он. И совсем уж глумливо добавил: — Прошу любить и жаловать.
Герыч прищурился на удостоверение. Буковки были мелкие, а пластиковая обложка бликовала на солнце. По мере того как Герыч разбирал эти мелкие буковки, лицо у него становилось все растерянней и растерянней.
— Из Генпрокуратуры? — наконец пролепетал он. — А что я сделал?
— Надеюсь, ничего плохого, — весело сказал Турецкий. — Мы можем поговорить?
— Да, но… Я сейчас немного занят.
— Ничего, я подожду. — Александр Борисович окинул взглядом рисунок Герыча и сказал: — А красиво у вас это выходит! Ярко, энергично, как у экспрессионистов. Вот только буквы все портят. Готический шрифт здесь не совсем уместен.
— А вы что, художник? — ревностно спросил Герыч. Ему было неприятно, что какой-то безмозглый следователь видит все под таким же углом зрения, что и он.
— Скорее, критик, — ответил Турецкий. — Мне постоянно приходится иметь дело, с «художниками». Вот только в галереях их картины не выставляются.
— А где выставляются? — машинально спросил Герыч.
— Да много где. В криминальных газетах, в учебниках по судебной экспертизе… Кстати, ты давай работай, у меня времени в обрез.
Герыч насупился и бросил флакон в рюкзак.
— Что-то мне расхотелось, — пробурчал он.
— Выходит, я испортил великий шедевр? Ай-яй-яй. Никогда себе этого не прощу. Представляю, что было бы, если б какой-нибудь следователь заявился к Леонардо да Винчи и помешал ему писать Мону Лизу. Не знаю, как Леонардо, а человечество бы от этого много потеряло.
— Черт! Скины! — завопил вдруг Герыч и, вылупив глаза, ткнул пальцем в сторону глухого переулка за спиной у Турецкого.
Александр Борисович быстро оглянулся. Переулок, однако, был пуст.
— Где скины-то? — спросил, он, поворачиваясь, и тут же, еще не договорив фразу, понял свой просчет.
Герыч несся по улице, как вихрь. Рюкзак бил его по спине и, казалось, подгонял — быстрее, быстрее, быстрее.
— Черт бы тебя побрал, парень! — выругался Турецкий и припустил вслед за художником.
Герыч слыл хорошим бегуном. По крайней мере, в недавней схватке со скинами ноги буквально спасли ему жизнь. Александр Борисович бегуном не был. Ни хорошим, ни плохим. Но чувство долга придало ему сил. К тому же у Турецкого, в отличие от его молодого соперника, за спиной не было рюкзака с красками. Он бежал налегке (если, конечно, не брать в расчет груз прожитых лет, который в последнее время все больше и больше тяготил «важняка»).