Петербуржский ковчег
Шрифт:
Милодора обняла его за плечи; она все еще тихо серебристо смеялась. Она была прекрасна, как богиня весны. И ее слова:
Господи!.. Мне никогда не было так хорошо. Я чувствую себя листочком у тебя на ладони. Господи...
Цветком...
Ее смех лился нежным ручейком:
Я была слепа и не видела света... Я даже полагала, что смогу прожить одна, что я сильная...
Ничего не говори, — Аполлон осторожно положил ее на постель; горячий ветер овеял ему лицо.
Но я была слаба. Я сильная только сейчас... В моем .чувстве сила моя...
Аполлон зажмурился. Яблоневый цвет осыпал ему лицо, плечи. Вокруг стояли деревья в прекрасных нарядах невесты. Аполлон знал, что так не бывает, что это видение воспаленного
Ветер из сада донес ее голос:
Есть еще время уйти...
Аполлону послышалась в ее голосе печаль. Он встрепенулся:
Куда?
Ты еще сможешь без меня...
Нет.
Ты волен сделать выбор... Сейчас...
А ты?..
Милодора не ответила.
Зарываясь лицом в ее пьянящие волосы, Аполлон покачал головой. У него больше не было времени уйти, и он вряд ли уже сможет без нее, без своей Милодоры.
Не пожалеешь? — услышал он у виска щебет крохотной птички.
Не пожалею, — шевельнулись его губы.
Не пожалею... — чуть слышным эхом отозвалась Милодора.
Он увидел, как слезы заблестели у нее на ресницах. Он увидел ее бездонные глаза. В них жила ночь. А в глубине ночи цвел сад. Этот сад давно цвел для Аполлона. И Аполлон, присмотревшись, увидел в саду себя. Безумно счастливый, он пристально всматривался в ночь. Глаза Милодоры — целый мир, прекрасное наваждение, в которое Аполлон поспешил погрузиться. И не пожалел.
Глава 22
Это был двухэтажный каменный дом на берегу Малой Невки недалеко от немецкого кладбища. Поручик Карнизов остановил извозчика у парадного крыльца и, оглядевшись по сторонам, поднялся по ступенькам. Улица в этот ранний час была пуста, и покой ее смущал только экипаж, на котором поручик приехал и который уже сворачивал в какой-то проулок. Утро выдалось сырым, по мостовой стлались языки тумана. На реке, было слышно, перекликались лодочники.
Надвинув треуголку на самые брови, Карнизов подергал за шнурок колокольчика. Карнизов услышал, как колокольчик отозвался звоном где-то в глубине дома. Но никто не спешил открывать; прошла минута... другая... В доме будто никого не было.
Карнизов выругался вполголоса и позвонил настойчивее.
Наконец услышал за дверью шарканье подошв. Потом раздался приглушенный старческий голос:
Кто?
К доктору Мольтке... — поручик опять украдкой огляделся по сторонам.
Дверь приоткрылась.
Из темноты прихожей в Карнизова долго и внимательно всматривались. Поручик вздохнул и протянул в темноту ассигнат довольно крупного достоинства.
Ассигнат мгновенно исчез.
Ах, это вы, господин Карнизов!.. — и дверь распахнулась шире.
Поручик вошел. Они вдвоем были в прихожей: он и доктор Мольтке — высокий, сутулый, тощий и совершенно седой старик с длинным и тонким, едва не прозрачным носом.
Вы — как всегда? — спросил доктор, принимая у поручика тонкие перчатки из выпарки и треуголку.
Есть что-то притягательное в вашем музеуме, — натянуто улыбнулся Карнизов. — Один раз увидишь и...
Да, сударь, — не мог не согласиться господин Мольтке. — Есть у меня еще постоянные посетители.
По деревянной, потемневшей от времени, скрипучей и тяжело вздыхающей лестнице они поднялись на второй этаж. Здесь были две двери: одна из них — в музеум, а другая, насколько знал поручик, — в кабинет доктора.
Карнизов кивнул старику и открыл дверь музеума.
Господин Мольтке сказал поручику в спину:
Быть может, темновато — сырое утро... Зажгите свечу.
Карнизов не ответил и закрыл перед носом старика дверь.
Огляделся. С удовольствием — полной грудью — вдохнул воздух музеума. Нигде больше не пахло так, как здесь: неким сладковатым лаком и еще какими-то неизвестными химикалиями, которые доктор Мольтке использовал при бальзамировании...
Музеум был не большой, но собрание — столь обширное, что стеллажи и столы стояли очень тесно. Между ними мог пройти худой старик Мольтке, мог протиснуться худощавый и стройный поручик Карнизов, но какой-нибудь господин, находящий известный смысл жизни в чревоугодии, вряд ли прошел бы в этом музеуме и пять шагов, не наткнувшись на угол какого-либо стола и не опрокинув один из препаратов.
Посреди комнаты на каменном столе покоился набальзамированный труп атлетически сложенного мужчины — настоящего Геркулеса и при жизни несомненно красавца. Впрочем трупом это называть несколько неверно; это был — экспонат. Кожа снята, каждая мышца с величайшим искусством отпрепарирована и снабжена картонным круглым номерком. Брюшная стенка была надрезана широким лоскутом и отвернута на бедра; внутренние органы, открывающиеся взору, также пронумерованы и даже слегка раскрашены. И органы, и мышцы каким-то образом высушены и покрыты толстым блестящим слоем лака... По каменной столешнице готическим шрифтом швабахер была высечена надпись: «Das eigentliche Studium der Men schheit ist der Mensch». Поручик не знал немецкого (он, выходец из низов, из необразованной толпы, вообще считал, что говорить не по-русски — это оскорблять свое человеческое достоинство, а в его частном случае — оскорблять достоинство офицера великой российской державы, победившей армию, собранную со всей презренной Европы) и самостоятельно перевести надпись не мог. В одно из прошлых посещений он спросил перевод у доктора Мольтке. Старик с затаенным чувством превосходства перевел: «Истинная наука для человечества — сам человек»...
Человек, лежащий посреди музеума на столе, был бесспорно самим совершенством. Окружали же его сплошные уродства... Не исключено, что именно по этому принципу (перл среди хаоса и безобразия) и подбирались экспонаты. Сам доктор Мольтке представлял свой музеум — как музеум человека, но на самом деле это скорее был музеум уродств человека.
Упомянутые уродства были помещены в стеклянные емкости разной величины и залиты спиртом. Емкости стояли тут всюду: на столах, на табуретках, на подоконниках, в книжных шкафах... И каких только уродств тут не было!.. «Заячья губа» и «волчья пасть» — уродства простейшие. Была в одной банке годовалая девочка с тремя ножками; третья ножка — недоразвитая — росла из головки правого бедра. У другой девочки, тоже примерно этого возраста, был общий анальный проход — как у птицы; она и сама весьма походила на птенца: удлиненный нос, вместо волос — желтоватый пушок на голове... Был тут и младенец с хвостиком, была шестипалая рука взрослого мужчины, была детская рука с перепонками между пальцев... Был в музеуме ребенок с жабрами. Был ребенок, рожденный без рук, без ног. Был урод, произведенный на свет некоей сифилитичкой; лицо его — два маленьких глаза, седловидный нос, а все остальное огромный, как у лягушки, рот... Были головы карликов со старообразными лицами, была коллекция искривленных рахитом костей, было трехка- мерное, как у пресмыкающихся, человеческое сердце, и еще было много-много разных органов, уродств которых Карнизов не понимал, поскольку мало разбирался в анатомии...
Но наиболее впечатляющий здесь был экспонат — это «братцы».
«Братцами» их называл сам доктор Мольтке. Эти два братца, как и другие уродства, хранились в большой стеклянной банке, а стояла банка отдельно от других на высоком круглом столике — чтобы можно было братцев со всех сторон рассмотреть. Все, кто ни посещал домашний музеум старого доктора Мольтке, надолго задерживались возле этого экспоната...
Братцы были сросшиеся головами. Точнее даже можно сказать, что у них была одна голова на двоих, один был мозговой череп и соответственно — мозг. Но были два лица. Эти лица смотрели в две противоположные стороны.