Петля
Шрифт:
— Во-первых, пистолет.
— Это — в-третьих. Сначала ты его разговори. Помни, пистолета мы сейчас при нем не обнаружили. В сарае, как ты знаешь, его тоже нет. Выходит, где-то он его прячет. И по какому случаю его взяли, он точно не знает. У него пока полный ералаш в голове. Поэтому о пистолете потом. Разговори на мелочах. И разведай. К примеру, вот: Зинченко он назовет? Кого еще назовет? Как опишет тот вечер на стройплощадке, ту ночь? Ты понимаешь?
— Понимаю.
— Учти, он сильно взволнован, сильно напуган. У него убийство на совести. Он этой темы сейчас больше огня боится.
— Значит, охотно ухватится за разговор на другую
— Вот, вот. Нерв ты уже нащупал, — сдержанно кивает Кузьмич. — И еще учти обстоятельства задержания. Я тебе их сейчас опишу. Значит, подходит он по переулку к воротам, останавливается и с безразличным видом заглядывает во двор. Там траурный митинг идет. В этот момент к нему сзади тихо подкатывает машина, дверца открыта, там Шухмин. Я подхожу с другой стороны и негромко, очень даже спокойно ему говорю: «Можно вас на минуточку, гражданин?» Но у него же нервы натянуты до предела, да еще перед глазами гроб и в нем убитый им человек. Он моего голоса не выдержал, он больше притворяться не мог. Он так рванулся, будто я его за горло схватил и душить начал. Так рванулся, что человека рядом опрокинул, случайного совсем человека. Он же здоровенный мужик, Федька-то. И кличка у него Слон. Вот тут я беру его на прием. Он поневоле сгибается и вползает в машину. Еле-еле, правда. Уж очень здоров, — Кузьмич чуть заметно усмехается в усы. — Деться ему, однако, некуда. Кости трещат. И ошалел, конечно. Ну, а в машине его уже Шухмин принял.
— Из рук в руки, — весело подтверждает Петя. — Но главное-то Федор Кузьмич уже сделал, — добавляет он, радуя душу начальства.
И я чувствую, что Кузьмичу это приятно.
Он сейчас ничем не дает почувствовать, что сердит на меня. Ну еще бы! Так всем нос утер этим задержанием. Но я все-таки не могу простить ему этой глупой стариковской обиды на меня — обиды, которая так меня оскорбляет и так его самого унижает.
Я невольно начинаю все больше злиться, все больше «накручивать» и настраивать себя против Кузьмича. И только подготовка к предстоящему нелегкому и очень ответственному допросу постепенно снимает накапливающееся напряжение.
А Кузьмич уже снова хмурится.
— …Дорогой Слон этот сидел не шевелясь, — продолжает он. — Ну, и мы ни слова. Так и довезли. Теперь понятно тебе, что из всего этого извлечь можно для тактики первого допроса?
— Надо подумать, — сдержанно говорю я.
Вот чему я уж точно научился — это не выскакивать, не подумав.
— Что вы случайно к нему обратились и только его испуг заставил вас его задержать — это он не поверит, — говорю я. — Уж слишком четко все проделали.
— Ну, конечно, — соглашается Кузьмич.
— Тут финт в сторону нужен, — советует Петя.
— Вот, — Кузьмич многозначительно поднимает палец. — Если его придумаешь, допрос удастся.
— Как это понимать — «удастся»? — спрашиваю я удивленно. — Вы что же, думаете, он на первом допросе во всем признается?
— Ну-ну, Лосев, — хмурится Кузьмич. — Это еще что за детский разговор?
Некоторое время мы продолжаем совещаться, отрабатывая каждый шаг в этом сложном допросе. Нам приходится спешить. Каждый час затяжки — это выигрыш Мухина и, следовательно, наш проигрыш.
Тактика всякого допроса, будь то преступника, или его жертвы, или свидетеля, а также очевидцев преступления, строится, кроме всего прочего, исходя из психологического состояния человека в момент допроса и его характеристики вообще, из того, что о нем известно. Федьку, например,
Преступник, загнанный в угол, в поисках выхода, естественно, идет на все. Способы, к которым он при этом прибегает, выявляют его характер. Но если известен характер, то можно предвидеть и способ спасения, который этот человек выберет. Один — сдается и все чистосердечно рассказывает. Второй — стремится все свалить на других. Третий же — пытается за счет других откупиться, готов выдать, «продать», потопить всех вокруг, но выкарабкаться самому. В этом случае он выдает себя за горячего нашего помощника и готов поделиться всеми известными ему тайнами. Этот последний случай порой выглядит весьма соблазнительно. Посудите сами. Выгодней, кажется, оказать снисхождение, поблажку одному, чтобы поймать пять других, не менее опасных; не раскрыть до конца одного преступления, зато быстро и эффективно раскрыть пять других. Ну как тут, казалось бы, не соблазниться, не поддаться такому элементарному, очевидному расчету?
Однако — и это Кузьмич нам втолковывал не раз — в последнем случае неисчислимы нравственные потери. Мало того, что «спасенный» убедится, что за счет предательства, доноса, по довольно-таки циничному и не очень совестливому «раскладу» власть может «списать» твое собственное преступление. Так можно ли уважать такую власть? Может ли она иметь авторитет? Может ли требовать нравственных поступков от людей, если она сама безнравственна? А ведь от «спасенного» многие узнают об этой его сделке с властью. Далеко пойдут круги от каждого такого случая.
Но мало этого, утверждает Кузьмич. Такая «выгодная» сделка, а за ней и другая и третья в конце концов расшатают и сметут нравственные принципы у самой власти, у людей, ею уполномоченных вести борьбу с преступностью. И это во сто крат опаснее всего остального. Поэтому никогда ни один из нас не должен даже помыслить о таком пути. Узнай Кузьмич, что нечто подобное пришло кому-нибудь из нас в голову, о последствиях этого страшно даже подумать.
Что же, спросят меня, ваш Кузьмич готов во имя этих высоких и теоретически бесспорных принципов пожертвовать земными тревогами и заботами, покоем и безопасностью людей? И считает, что лучше «чистыми руками» раскрыть всего одно преступление, чем, «испачкавшись», раскрыть все же пять их?
Нет, конечно. Просто есть другие пути. Об этом тоже не устает твердить нам Кузьмич. И не только твердить, но и на практике демонстрировать.
Вор, бандит, хулиган или насильник всегда где-то внутри, а часто и на поверхности эгоист и трус, жалкий трус. И вечный страх сидит у него где-то внутри, временами подавляемый вспышками других чувств. Ибо хотя и подсознательно, но он все же чувствует, что, решившись на преступление, он замахивается не на одного человека, свою жертву, которого он, может быть, и не боится, а на нечто неизмеримо большее — на государство, на общество, где он живет, на все законы его, замахивается на силу, которая в любой момент может обрушиться на него. Отсюда и вечный страх.