Петр и Алексей (Христос и Антихрист - 3)
Шрифт:
Она хотела что-то возразить, но вдруг опять взглянула на него своим острым, колючим взором.
– Что это, царевич, лицо у тебя такое? Не можется, что ли? Аль пьешь?
– Пью. Насильно поят. Третьего дня на спуске корабельном замертво вынесли. Лучше бы я на каторге был или лихорадкою лежал, чем там был!
– А ты пил бы лекарства, болезнь бы себе притворял, чтобы тебе на тех спусках не быть, коли ведаешь такой отца своего обычай. Алексей помолчал, потом тяжело вздохнул.
– Ох, Марьюшка, Марьюшка, горько мне!.. Уже я чуть знаю себя от горести. Если бы не помогала сила Божья, едва можно человеку в уме быть... Я бы рад хоть куды скрыться... Уйти бы прочь от всего!
– Куда тебе
– Жаль мне,- продолжал Алексей,- что не сделал так, как приговаривал Кикин, чтобы уехать во Францию или к кесарю. Там бы я покойнее здешнего жил, пока Бог изволит. Много ведь нашей братьи-то бегством спасалося. Да нет такого образа, 'чтобы уехать. Уж и не знаю, что со мною будет, тетенька, голубушка!.. Я ничему не рад, только дай мне свободу и не трогай никуды. Либо отпусти в монастырь. И от наследства бы отрекся, жил бы, отдалясь от всего, в покое, ушел бы в свои деревнишки, где бы живот скончать!
– Полно-ка ты, полно, Петрович! Государь ведь человек не бессмертен: воля Божья придет - умрет. Вот, говорят, болезнь у него падучая, а такие люди недолго живут. Даст Бог совершение.... Чаю, что не умедлится... Погоди, говорю, доведется и нам свою песенку спеть. Тебя в народе любят и пьют про твое здоровье, называя надеждою Российскою. Наследство тебя не минует!
– Что наследство, Марьюшка! Быть мне пострижену, и не то, что ныне от отца, а и после него мне на себя ждать того же: что Василья, Шуйского, постригши, отдадут куда в полон. Мое житье худое... Василий Шуйский, русский царь в 1606-1610 гг., умер в польском плену (1616).
– Как же быть, соколик? Час терпеть, век жить. Потерпи, Алешенька!
– Долго я терпел, больше не могу!
– воскликнул он с неудержимым порывом, и лицо его побледнело.- Хоть бы уж один конец! Истома пуще смерти...
Он хотел что-то прибавить, но голос его пресекся. Он глухо простонал: "О, Господи, Господи!" - уронил руки на стол, прижал к ладоням лицо, стиснул голову пальцами и не заплакал, а только весь, как от нестерпимой боли, съежился. Судорога бесслезного рыдания сотрясла все его тело.
Царевна Марья склонилась над ним, положила на плечо его свою маленькую, твердую и властную руку; точно такие же руки были у царевны Софьи.
– Не малодушествуй, царевич,- проговорила она медленно, с тихою и ласковою строгостью.- Не гневи Бога, не ропщи. Помни Иова: благо есть надеятися на Господа, понеже весь живот наш и движение в руце Божией. Может Он и противными полезно нам устроить. Аще Бог с кем, что сотворит тому человек? Аще ополчится на мя полк, не убоится сердце мое. Господь воздаст за мя! Положись весь на Христа, Алешенька, друг мой сердешненькой: выше силы не попустит он быть искушению.
Она умолкла. И под эти родные, с детства знакомые звуки молитвенных слов, под этою ласковою, твердою рукою, он тоже затих.
Постучались в дверь. То Сундулея Вахрамеевна пришла за ним от царицы Марфы.
Алексей поднял голову. Лицо его все еще было бледно, но уже почти спокойно. Он взглянул на образ с тускло теплившеюся лампадкою, перекрестился и сказал:
– Твоя правда, Марьюшка! Буди воля Божья во всем. Он за молитвами Богоматери и всех святых, как хощет, совершит или разрешит о нас, в чем надежду мою имел и иметь буду.
– Аминь!
– произнесла царевна. Они встали и пошли в постельные хоромы царицы Марфы.
Несмотря на солнечный день, в комнате было темно, как ночью, и горели свечи. Ни один луч не проникал сквозь плотно забитые войлоками, завешенные коврами окна. В спертом воздухе пахло росным ладаном и гуляфною водкою - розовою водою - куреньями, которые клали в печные топли для духу. Комнату загромождали казенки, поставцы, шкафы, скрыни, шкатуни, коробьи, ларцы, кованые сундуки, обитые полосами луженого железа подголовки, кипарисовые укладки, со всеми мехами, платьями
и белою казною - бельем. Посередине комнаты возвышалось царицыно ложе под шатровою сенью - пологом из алтабаса пунцового, с травами бледно-зеленого золота, с одеялом из кизылбашской золотной камки на соболях с горностаевой опушкой. Все было пышное, но ветхое, истертое, истлевшее, так что, казалось, должно было рассыпаться, как прах могильный, от прикосновения свежего воздуха. Сквозь открытую дверь видна была соседняя комната - крестовая, вся залитая сиянием лампад перед иконами в золотых и серебряных ризах, усыпанных драгоценными камнями. Там хранилась всякая святыня: кресты, панагии, складни, крабицы, коробочки, ставики с мощами; смирна, ливан, чудотворные меды, святая вода в вощанках; на блюдечках кассия, в сосуде свинцовом миро, освященное патриархами; свечи, зажженные от огня небесного; песок Иорданский; частицы Купины Неопалимой, дуба Мамврийского; млеко Пречистой Богородицы; камень лазоревый - небеса, "где стоял Христос на воздухе"; камень во влагалище суконном - "от него благоухание, а какой камень, про то неведомо"; онучки Пафнутия Боровского; зуб Антипия Великого, от зубной скорби исцеляющий, отобранный на себя Иваном Грозным из казны убиенного сына.
У ложа в золоченых креслах, похожих на "царское место", с резным двуглавым орлом и "коруною" на спинке, сидела царица Марфа Матвеевна. Хотя зеленая муравленая печка с узорчатыми городками и гзымзами была жарко натоплена, зябкая больная старуха куталась в телогрею киндячную на песцовом меху. Жемчужная рясна и поднизи свешивались на лоб ее из-под золотого кокошника. Лицо было не старое, но точно мертвое, каменное; густо набеленное и нарумяненное, по древнему чину Московских цариц, казалось оно еще мертвеннее. Живы были только глаза, прозрачно-светлые, но с неподвижным, как будто невидящим, взором; так смотрят днем ночные птицы. У ног ее сидел на полу монашек и что-то рассказывал.
Когда вошел царевич с теткою, Марфа Матвеевна поздоровалась с ними ласково и пригласила послушать странничка Божья. Это был маленький старичок с личиком совсем детским, очень веселым; голосок у него был тоже веселый, певучий и приятный. Он рассказывал о своих странствиях, о скитском житие на Афоне и Соловках. Сравнивая их, отдавал предпочтение обители греческой перед русскою.
– Называется обитель та Афонская Сад Пресвятой Богородицы, на него же всегда зрит с небес Матерь Пречистая, снабдевает и хранит его нерушимо. И помощью ее стоит он и цветет, и плод приносит, внешний и внутренний, вне - красный, внутрь - душеспасительный. И всяк проникнувший в тот сад, как бы в преддверие райское, и узревший доброту и красоту его, не захочет вспять возвратиться. Воздух там легкий, и высота холмов и гор, и теплота, и свет солнечный, и различие древес и плодов, и близость прежеланного края, Иерусалима, творят веселие вечное. Соловецкий же остров имеет уныние и страх, ожесточение и тьму, и мраз, тартару подобный. Обретается же на острове том и нечто душе вредящее: живут множество птиц белых - чайки. Все лето плодятся, детей выводят, гнезда вьют на земле при путях, где ходят монахи в церковь. И великая от птиц сих тщета творится инокам. Первое, лишаются благоутишия. Второе, как видят их бьющихся да играющих, да сходящихся, то мыслью пленяются и в страсти приходят. Третье, что и жены, и девицы, и монашки часто бывают в обители той. В Афонской же горе сего соблазна нет: ни чайки не прилетают, ни жены не приходят. Единая Жена, двумя крылами орлицы парящая - Церковь святая,- привитает в пустыне той сладостной, доколе не исполнится воля Господня и времена, кои положил Он во власти своей. Ему же слава вовеки. Аминь.