Петр Первый. 1672–1725
Шрифт:
Потом всех собравшихся пригласили от царского имени в Грановитую палату к крестинному столу. Это был тот самый настоящий старомосковский пир, которых потом уже не бывало на Руси.
За столом сразу возник непристойный шум. Бояре никак не могли рассесться, спорили за места. Особенно кипятился стрелецкий голова князь Иван Андреевич Хованский, по прозвищу Тараруй [2] . Он схватился сразу с несколькими князьями, громко сравнивал их родословную со своею, приводил на память выдержки из разрядных книг, напирал брюхом, пихался. Вконец разбранившись, самовольно уехал, не спросясь царя. Алексей Михайлович побагровел, послал за ним приставов.
2
Тараруй – болтун, бахвал.
Крестинный стол по обычаю изобиловал сластями. Среди пряников и коврижек, среди затейливого литья из леденца и сахара нельзя было найти двух одинаковых изделий.
На столе перед самим Алексеем Михайловичем стояли только блюдо с ломтями ржаного хлеба и кувшин с легкой брагой. Царь был известен своей монашеской воздержанностью в пище, но гостей потчевал отменно – блюда с жареным и вареным мясом, дичью в различных видах подавались на столы без перерыва. Кроме того, каждому из сидевших поднесли по большому блюду с разнообразными сахарами: леденцами, сушеными ягодами и фруктами, палочками корицы, полосками арбузных и дынных цукатов. Вина и водки подавали по желанию, кроме обязательных чаш, жалованных государем. Одновременно с началом пира Алексей Михайлович сделал знак чтецу, и тот принялся громко читать главу из жития святого Алексия, чтобы гости за плотским весельем не забывали о духовном.
Новорожденного внесли в палату на атласной подушечке, вышитой камнями и жемчугами. Его появление было встречено приветственными криками и нескончаемыми здравицами.
Испуганный шумом и раздраженный непривычными запахами, царевич орал во всю мочь, но его унесли только тогда, когда была выпита последняя заздравная чаша.
Пир продолжался до глубокой ночи. Отяжелевшие, объевшиеся гости все чаще выходили в сени, щекотали над серебряными тазами гусиным перышком горло и, облегченные, возвращались за стол. В разгар веселья приставы втащили в палату упирающегося Хованского и принялись насильно сажать за стол, на отведенное ему место. Князь брыкался, лаял на соседей. Бояре уговаривали его не гневить царя, но Хованский уперся: хотя бы и велит государь ему голову отсечь, а ему не на своем месте, ниже других бояр, не сидеть. Вокруг за столами смеялись, шумели; чтец под общий гомон неслышно открывал рот, перелистывая страницы жития. Наконец приставам удалось усадить Хованского на скамью, но он тут же сполз под стол и прикрылся скатертью. Алексей Михайлович послал к нему стольника сказать, что все кругом считают его за дурака. Но спесивый упрямец стоял на своем: в животах своих холопей государь волен, а ему, потомку Гедиминовичей, ниже Сицких с Пронскими не сидеть!
Царский карла Фаддей, видя недовольство Алексея Михайловича, просеменил на коротких ножках к государеву столу. Тонким протяжным голосом громко спросил, знает ли царское величество, что рабишка его, Фаддейка, глядя на его семейное государево счастье, тоже решил жениться. Нет, не знает? Ну как же, вся Москва об этом говорит. И невеста уже есть. Красивая-прекрасивая: тоща, как осина, в косе три волосины; богатая-пребогатая, дают за ней в приданое восемь дворов бобыльих. Алексей Михайлович, давя в губах улыбку, в притворном изумлении округлил глаза. Неужто целых восемь? Гляди-ка, богатейка какая. И где ж эти дворы? – А промеж Лебедяни, на старой Рязани, не доезжая Казани, где пьяных вязали, меж неба и земли, поверх лесу и воды. А в тех дворах четыре человека в бегах да двое в бедах, осталось полтора человека с четвертью. Из хоромного строения два столба вбито, третьим покрыто – будет где жить с молодой женой. Да, чтоб не забыть: с тех же дворов свозится на всякий год насыпного хлеба на восемь амбаров без стен, да четыре пуда каменного масла, да по сорок шестов собачьих хвостов, да по сорок кадушек соленых лягушек. Да в тех же дворах сделана конюшня, а в ней четыре журавля стоялых, один конь гнед, а шерсти на нем нет, передом сечет, а задом волочет. И всего приданого по первому счету – пусто, по второму – ни кола. А у записи приданого сидели Еремей, да жених Фаддей, кот да кошка, да поп Тимошка, да сторож Филимошка. А запись писали в серую субботу, в рябой четверток, в соловую пятницу. Жениху и невесте честь и слава, а тем, кто слушал, – каравай сала.
Алексей Михайлович хохотал, вытирая слезы. Ему вторили бояре, думные, выборные; епископы и архимандриты втихомолку давились, прикрывая руками рты…
Не зря радовался Алексей Михайлович Петрушиной мере, не зря звучали здравицы в честь новорожденного – здоровье царевич действительно получил от родителей отменное: хватило на пятьдесят с лишком лет ненасытного обжорства, беспробудного пьянства и нечеловеческого напряжения душевных и телесных сил.
Круглое, набеленное лицо матери, с наведенным во всю щеку румянцем, склоняется над ним. Большие черные глаза тревожно всматриваются в его покрасневшее от натуги лицо. Что-то Петруша опорожнился нынче с трудом, крутенько, – не слишком ли жирное молоко у кормилицы?
Насколько он ее помнил, она всегда была такая – заботливая, дотошно внимательная ко всему, что касалось его. Такова нарышкинская кровь – горячая, требующая деятельности. Между тем, попав во дворец, Наталья Кирилловна долго не могла свыкнуться со своим новым положением – уж очень неожиданно дочь небогатого смоленского дворянина, бедная воспитанница в чужом доме оказалась в царском тереме. Прежде, когда жила в доме боярина Матвеева, любила она, покинув рано утром жаркую пуховую постель, спуститься вместе с дворовыми девушками в прохладный погреб, чтобы распорядиться о выдаче припасов для домашних и всей дворни, – и попутно выловить из кадушки моченое яблочко… Успевала за день и последить за уборкой в доме, и похлопотать на кухне, и посидеть с девками за рукоделием, и вывести серным цветом из пуховиков обильного клопа. Теперь ей было оставлено всего два дела: молитва, которая оберегала и спасала царство, и милостыня. От обычной женской работы ее старательно оберегали сотни услужливых рук, ежеминутно готовых выполнить любое ее желание. Но еще труднее было ей смириться с полным затворничеством, на которое обрекал ее высокий сан царицы. Привыкшая в доме Матвеева к свободному светскому обращению, она тяжело переживала свою нынешнюю обязанность прятаться от людских глаз. Ей двадцать один год, она красива и знает об этом. Но красота ее пропадает втуне. Когда она выезжает, окна ее кареты плотно занавешены тафтой; в домовую церковь она выходит по глухо закрытой со всех сторон галерее; во время пеших выходов на богомолье ее скрывают от нескромных взоров суконные полы, несомые боярынями; даже церковную службу она вынуждена наблюдать из особого притвора, через небольшое решетчатое окошечко. Доступ к ней имеют только духовник и самые ближние к царю бояре. Однако даже отец, Кирилл Полуектович Нарышкин, пожалованный после крестин вместе с Матвеевым в окольничие, смотрит на нее с робостью и не смеет назвать доченькой. Умный, обходительный Матвеев умело удерживается на грани почтительности и доверительности; с ним легко и интересно, но, увы, – ему идет седьмой десяток. Про остальных нечего и говорить – это или враги, как Милославские [3] , Стрешнев, Хитрово, или скучные старики. У Натальи Кирилловны не было желания строить глазки молодым людям; ей просто не хватало того мужского восхищения, пусть и немого, которое она постоянно ощущала вокруг себя, живя в доме Матвеева.
3
Милославские, родственники первой жены Алексея Михайловича, Марии Ильиничны, всячески препятствовали браку Алексея Михайловича с Натальей Кирилловной Нарышкиной. Они прочили царю в жены свою ставленницу, Авдотью Беляеву, и пытались опорочить Нарышкиных, обвиняя их в колдовстве. Матвеев опроверг клевету и умело отвел взоры царя от девицы Беляевой, доказав, что у ней «слишком худые руки».
Рождение сына на какое-то время внесло в ее жизнь недостающее разнообразие. Наталья Кирилловна отдалась заботам о новорожденном сыне со всем пылом скучающей молодой матери. Она лично следила за отделкой особых деревянных хором для царевича, пристроенных ко дворцу. Пожелала видеть стены и пол обитыми красным сукном, а спаленку – посеребренной кожей. Проверила, тщательно ли обложены хлопчатой бумагой и тафтой окна. Подумав, поручила армянскому мастеру Ивану Солтанову написать в хоромы царевича слюдяную оконницу: в кругу орел, а по углам – травное разноцветье; да чтоб через оконницу из хором все видно было, а с подворья в хоромах – ничего. Долго выбирала материю на колыбельку из предложенных ей мастерами образцов. Наконец соблазнилась турецким бархатом с вышитыми по алому полю большими золотыми репьями и малыми репейками серебряными; обтянуть ремни велела красным веницейским бархатом, яблоко у пялец – шелком, вытканным по серебряному полю золотыми травами. Сама набила пуховик и подушки белым лебяжьим пухом.
Царица Наталья Кирилловна
Осенью, когда Петруша начал ходить, появились новые хлопоты – нашили ему ворох носильного платьица по взрослому фасону: теплые кафтанцы – из белого атласа на собольих пупках, с пятью золотыми пуговками, из червчатого шелка с золотыми и серебряными струями и травами; холодный кафтанец, обшитый немецким плетеным кружевом; ферязь алую с серебром, с запонами, низанными жемчугом, и с двумя завязками с серебряными кистями. В подоле, в плечах – везде пущено с большим запасом. К платью подобрали богатые шапки и башмачки, усеянные жемчугами и каменьями. А чтобы царевич смелее бегал, смастерили для него потешный стулец на колесах.
Но вот было переделано и то, и другое, и третье; и снова пришлось проводить дни сидя в тенистой горенке, выходившей окнами в сад, и слушая рассеянное пение девушек, занятых рукоделием. Тут-то и пришлась кстати матвеевская затея с комедийным действом. На одном из обычных утренних приемов Алексей Михайлович, выискав глазами в толпе бояр восковое лицо Матвеева, как всегда скромно стоявшего позади, спросил, чем новеньким порадует его сегодня любезный друг Сергеич. Матвеев помолчал, обведя взглядом бояр. Ну, православные, крепче стой на ногах! По особливому желанию государыни царицы он поручил Симеону Полоцкому перевести сладостными виршами франкскую комедию «Эсфирь», взятую из Священного Писания. Пастор Грегори из Немецкой слободы берется к осени сыграть сие комедийное действо в Преображенском государевом дворце. А чтобы царское величество мог оценить его искусство, он, Матвеев, пригласил оного пастора с его комедиантами разыграть завтра вечером у него в доме небольшое представление, называемое дивертисментом: поющий и танцующий Орфей между двумя движущимися пирамидами. Музыка будет состоять из скрипиц и флейт. Он надеется, что их царские величества почтят посещением своего холопа Артамошку.