Петр Первый
Шрифт:
По вечерам, отужинав, Василий сидел при свече, подперев щеку. Думал о жене, о Москве, о беспокойной службе. Как учили отцы, деды, — будь смирен, богобоязнен, чти старших, — нынче с этим далеко не уйдешь. Вверх лезут — у кого когти и зубы. Александр Меньшиков — дерзок, наглый, — давно ли был в денщиках, — губернатор, кавалер, только и ждет случая выскочить на две головы впереди всех. Алешка Бровкин жалован за набор войска гвардии капитаном: смело воевод за парики хватает. Яшка Бровкин — мужик толстопятый, зол и груб, — командует кораблем… Санька. Ах, Санька, боже мой, боже мой!.. Другой бы муж плетью ей всю спину исполосовал…
Значит, надо чего-то еще понять.
В один из таких раздумных вечеров на постоялом дворе появился королевский адъютант и с отменной любезностью, принеся извинения, просил Волкова немедленно явиться во дворец. Василий, волнуясь, торопливо оделся. Поехали в карете. Август принял его в спальне. Протянул руки навстречу, не допустил преклонить колена — обнял, посадил рядом.
— Ничего не понимаю, мой юный друг. Мне остается только принести извинения за беспорядки моего двора… Только что за обедом узнал о вашем приезде. Графиня Аталия, легкомысленнейшая из женщин, очаровалась вашей супругой, оторвала ее от объятий мужа и уже целую неделю, скрывая ото всех, одна наслаждается ее дружбой…
Волков в ответ не успевал кланяться, порывался встать, но Август нажимал на его плечо. Говорил громко, со смехом. Впрочем, скоро перестал смеяться.
— Вы едете в Париж, я знаю. Хочу предложить вам, мой друг, отвезти тайные письма брату Петру. Александра Ивановна в полнейшей безопасности подождет вас под кровом графини Аталии. Вам известны последние события?
С его лица будто смахнули смех, — злые складки легли в углах губ…
— Дела под Ригой плохи — лифляндское рыцарство предало меня. Лучший из моих генералов, Карлович, три дня тому назад пал смертью героя…
Он ладонью прикрыл лицо, минутой сосредоточенности отдал последний долг несчастному Карловичу…
— Завтра я уезжаю в Варшаву на сейм, — предотвратить ужасное брожение умов… В Варшаве я передам вам письма и бумаги… Вы не пощадите сил, вы докажете необходимость немедленного выступления русской армии…
. . . . . .
Среди ночи Аталия будила горничную, — вздували свечи, затопляли камин, вносили столик с фруктами, паштетами, дичью, вином. Аталия и Санька вылезали из широкой постели — в одних сорочках, в кружевных чепцах — и садились ужинать. Саньке до смерти хотелось спать (еще бы — за весь день ни минуты передышки, ни слова попросту, все с вывертом, всегда начеку), но, потерев припухшие глаза, мужественно пила вино из рюмки, отливающей как мыльный пузырь, улыбалась приподнятыми уголками губ. Приехала за границу не дремать — учиться «рафине». Это самое «рафине» (так объясняла Аталия) понимают даже и не при всех королевских дворах: в самом Версале грубости и свинства весьма достаточно…
— Представь, душа моя, в сырой вечер не растворишь окна — такое зловоние вокруг дворца, — из кустов и даже балконов… Придворные ютятся в тесноте, спят кое-как, в неряшестве, обливаются духами, чтобы отбить запах нечистого белья… Ах, мы с тобой должны поехать в Италию… Это будет прекрасный сон… Это родина всего рафине… К твоим услугам — поэзия, музыка, игра страстей, утонченные наслаждения ума…
Серебряным ножичком Аталия очищала яблоко. Положив ногу на ногу, покачивала туфелькой, полузакрыв глаза, тянула вино.
— Люди рафине — истинные короли жизни… Послушай, как это сказано: «Добрый землепашец идет за плугом, прилежный ремесленник сидит за ткацким станом, отважный купец с опасностью жизни ставит парус на своем корабле… Зачем трудятся люди? Ведь боги умерли… Нет, — иные божества меж розовеющих облаков я вижу на Олимпе».
Санька слушала, как очарованный кролик. У Аталии морщинки забегали на лоб. Протянув пустой стакан: «Налей», — говорила:
— Мой друг, я все же не понимаю, почему вы страшитесь принять любовь Августа, — он страдает… Добродетель — только признак недостатка ума. Добродетелью женщина прикрывает нравственное уродство, как испанская королева — глухим платьем дряблую грудь… Но вы умны, вы — блестящи… Вы влюблены в мужа. Никто не мешает изъявлять к нему ваши пылкие чувства, только не делайте этого явно. Не будьте смешны, друг мой. Добрый горожанин в воскресный день идет гулять со своей супругой, держа ее ниже талии, чтобы никто не осмелился отнять у него это сокровище… Но мы — женщины рафине, — это обязывает…
За кружевами чепчика не было видно Санькиного опущенного лица. Что ей было делать? Могла плясать хоть сутки, не присаживаясь, выламываться под какую угодно греческую богиню, в ночь прочесть книжку, наизусть заучить вирши… Но некоторого в себе не могла пересилить: сгорела бы от стыда, замучилась бы после, уговори ее Аталия по-женски пожалеть короля… («Все это будет, будет, конечно, но не сейчас».) Как объяснить? Не признаться же, что не на Парнасе родилась, — пасла коров, что готова бы расстаться с добродетелью, но чего-то из себя еще не в силах выдрать, будто маменькины страшные глаза стерегут заветное, стержень какой-то…
Аталия не настаивала. Ущипнув Саньку за щеку, переводила разговор:
— Моя мечта — увидеть царя Петра. О, я с благоговением поцелую эту руку, умеющую держать молот и меч. Царь Петр напоминает мне Геркулеса — его двенадцать подвигов, — он бьется с гидрой, он очищает конюшни Авгия, он поднимает на плечах земной шар… Неужели не сказка, мой друг, что за несколько лет царь Петр создал могучий флот и непобедимую армию? Я хочу знать имена всех маршалов, всех генералов. Ваш государь — достойный противник королю Карлу. Европа ждет, когда наконец московский орел вонзит когти в гриву шведского льва. Вы должны утолить мое любопытство…
Всякий раз Аталия сворачивала разговор на московские дела. Санька отвечала, как умела. Не понимала, почему ей становится неприятен настороженно-вкрадчивый голос подруги… Потом, в постели, натянув одеяло до носа, долго не могла заснуть, растревоженная ночными разговорами. Ах, не легка была эта самая «рафине»…
«…И наконец вся эта коалиция — не более чем листок бумаги, способный испугать почтенных сенаторов, — не вашу пылкую отвагу… Датчане не посмеют нарушить мира, — верьте женской проницательности. Царь Петр связан переговорами о мире — он не выступит, покуда турки не развяжут ему рук. Но этого не случится. Дьяк Украинцев роздал визирям все свои шубы на соболях, — ему больше нечего сказать. Царь Петр стремился напугать турок спуском нового воронежского флота, — вместо того заставил весьма насторожиться англичан и голландцев. Их послы в Константинополе и слышать не хотят о русских кораблях в Черном море. Всех непримиримее польский посол Лещинский, смертельный враг Августа. Он умолял султана именем Ржечи Посполитой помочь полякам добыть у русских Украину с Киевом и Полтавой.