Петр Первый
Шрифт:
«…Ночью половине войска стоять под ружьем… Перед рассветом раздать солдатам по двадцать четыре патрона с пулями. На восходе солнца всей армии выстроиться и по трем пушечным сигналам — музыке играть, в барабаны бить, все знамена поставить на ретраншементе. Стрелять не прежде, как в тридцати шагах от неприятеля…»
Ночью ветер повернул на запад — с моря. Потеплело. В темноте шведский генерал-майор Рибинг с двумя рейтарами, приказав обернуть войлоком конские копыта, тайно подъехал к самым палисадам, измерил глубину рва и высоту раскатов.
. . . . . .
Алексей Бровкин, голодный, как черт, насквозь продутый ветром, ходил по валу, — три шага вперед, три назад, — около ротного значка.
Алексей со всей силой подтянул кушак. Новый главнейший начальник обо всем позаботился, только забыл накормить. Который день солдаты, — и офицеры строевые, — жевали заплесневелые сухари, вытряхивали крошки из сумок. В эту ночь и сухарей не выдали. Солдаты вороньими пугалами торчали на валу (из роты Бровкина осталось восемьдесят здоровых). Было время, — Алексей, ох, как ждал сразиться! — повести роту в пушечном дыму, самому схватиться за древко неприятельского знамени… («Спасибо, Алексей, жалую тебя в полковники…») Сегодня одного хотелось — залезть в теплую вонь землянки, похлебать из котелка жидкой каши, чтоб обожгло глотку…
Жмурясь от ветра, Алексей крикнул ближайшему — Голикову:
— Чего рот разинул, стоять бодро.
Тот не услышал, — подняв рваные плечи, уставил востроносое лицо, будто увидал смерть… И другие солдаты, как ощетиненные псы, глядели в сторону холма Германсберг. Над ним в стремительно летящих тучах показывалось, заволакивалось невысокое солнце. Между пней и мотающихся голых берез двигались тяжело навьюченные люди, — все больше их выходило из лесу. Они скидывали с плеч мешки и вьюки, перебегали вперед, строились в широкие, плотные колонны. Шестерными упряжками выезжали пушки, одни вниз — прямо — к середнему редуту, другие — на рысях через ручей — к сильным укреплениям Вейде, третьи вскачь мчались направо по равнине. Шесть пеших колонн выстраивались на холме Германсберг. Двойными тусклыми железными рядами выезжала из леса конница.
Алексей не своим голосом закричал:
— Барабанщики, боевая тревога!
На вал выскочили усатые унтер-офицеры, надвигали треуголки, чтобы не унес ветер. Затрещали барабаны… Леопольдус Мирбах, неизвестно чему радуясь, указывал пальцем, кричал Алексею: «Глядите, вот тот на коне — это король Карл». Колонны шведов, страшные своей правильностью, порядком, будто не люди, бесчувственные, бессмертные, поколыхиваясь черно-синими рядами, ползли с холма… Там, на высоком месте, стояло пять-шесть всадников, и один тоненький — впереди, — помахивал рукой, к нему подскакивали верховые и мчались вниз, к колоннам.
Ветер гнул древки знамен и значков на валу, надрывая душу, трещали барабаны. Свинцово-снежная туча поднималась со стороны моря, быстро накрывала небо. Четыре орудийные запряжки подскакали, шагах в двухстах от рва, против места, где стояла рота Бровкина, с хода завернули, — снялись передки, подскакали зеленые зарядные ящики, завернули. Соскочили крепкие люди в темно-синих мундирах, стали у пушек. Бегом, не расстраивая правильного ряда, подошла пехотная колонна, — впереди ее выскочило несколько человек с белыми отворотами… При взмахе блеснувших шпаг ряды шведов сдвоились, развернулись по сторонам батареи, припали, — полетели комья земли…
Алексей, приложив ко рту руки, перекрикивал ветер: «Господа прапорщики… Передать унтер-офицерам… Передать солдатам… Без приказу не стрелять за страхом смерти…» Леопольдус Мирбах побежал в длинных ботфортах по валу, крича по-немецки, грозя тростью… Федька Умойся Грязью (бородатый, грязный, чистое пугало) злобно оскалился — Леопольдус ударил по башке… Ветер рвал полы кафтанов, высоко полетела чья-то шляпа…
Алексей оборачивался к нашей батарее: «Да ну же… Скорее». Наконец тяжело рвануло уши… «Дьяволы, стрелять не умеют!..» В ответ четыре шведские пушки, отскочив, плюнули огнем… В полуверсте, особенно и важно, прогрохотали «Лев» и «Медведь»… «Ох, наши — лениво». Четыре запряжки снова подскакали, подцепили пушки, подвезли ближе к валу. Пушкари догнали бегом, — прочистили, зарядили, отскочили — двое к колесам, третий присел с фитилем. Человек с белыми отворотами поднял шпагу… Залп… Четыре ядра ударили в сосновые бревна палисада, рвануло железным визгом, полетели щепы. Алексей попятился, упал. Вскочил… Мельком, но страшно ясно (запомнил потом на всю жизнь) увидел: по кочковатому полю, близко вдоль рва, скачет на сивой лошади прямо, тонкий, как палец, юноша в маленькой треуголке, из-под нее подскакивает на загривке кожаный мешочек, ноги его не по-русскому вытянуты вперед, засунуты в стремя до каблука, узкое лицо насмешливо обращено к стреляющим с палисада, за ним десятка два вздвоенных ровных рядов кирасиров на очень костлявых конях скачут голова в голову… «Господи, помилуй!» — донесся отчаянный крик Голикова.
Низкая туча стремительно закрывала все небо. День быстро темнел. Пеленою снега затягивало лагерь, ряды скачущих кирасир, двигающиеся шведские колонны. В вое ветра рявкали пушки, — пламя их вспыхивало мутными сияниями. Трещал, рвался палисад. Ядра свирепо прошипывали над головой. Закрутилась метель, косой колючий снег бил в лицо, залеплял глаза. Не было видно ни того, что впереди — по ту сторону рва, ни того, что уже с четверть часа началось в лагере.
На Алексея налетел бегущий без памяти, согнувшись, солдат не из его роты… Алексей схватил его за бока… Солдат истошно заорал: «Продали!..» — вырвался, исчез в метели… Только тогда Алексей заметил, как из крутящейся пелены стали валиться в ров будто бы вязанки хвороста. Сдирая с лица снег, закричал:
— Огонь!.. Огонь!..
Во рву уже копошились проворные люди…
(…Шведские гренадеры, коим снег бил в спину, подбежав, стали забрасывать ров фашинами, и по ним без лестниц полезли на палисад…)
…Алексей увидел еще: выстрелил Голиков, пятясь, — пихал перед собой багинетом… Большой, засыпанный снегом человек перекинул ноги через палисад, схватился рукой за багинет, — Голиков тянул мушкет к себе, тот — к себе… Алексей завизжал, тыкая его, как свинью, шпагой. Еще, еще переваливались люди, будто гнала их снежная буря… Алексей колол и мимо и в мягкое… Брызнула боль из глаз, — череп, все лицо сплющилось от удара…
…Голиков не помнил, как скатился со рва… Полз на четвереньках, — от животного ужаса… Мимо, размахивая руками, пробежал кто-то, за ним с уставленными багинетами — двое шведов, яростные, широкие… Голиков прилег, как жук… «Ох, какие люди!..» Поднял голову, — снегом забило рот. Вскочил, шатаясь, тотчас наткнулся на двоих… Федька Умойся Грязью лежал животом на Леопольдусе Мирбахе, добирался пальцами до его горла… Леопольдус рвал Федькину бороду… «Врешь, сатана», — хрипел Федька — навалился плечами… Андрей побежал… «Ох, какие люди!..»
. . . . . .
Средняя колонна шведов, — четыре тысячи гренадеров, — всею фурией бросилась на дивизию Артамона Головина… Четверть часа длился бой на палисадах. Русские, ослепляемые метелью, истомленные голодом, не веря командирам, не понимая, зачем нужно умирать в этом снежном аду, отхлынули от вала… «Ребята, нас продали… Бей офицеров!..» Беспорядочно стреляя, бежали по лагерю, давили друг друга в занесенных рвах и на турах батарей… Смяли и увлекли за собой полки Трубецкого. Тысячами бежали к мостам, к переправе…